Контракт для герцогини
Шрифт:
Эвелина сидела, сжимая холодные пальцы рук. Она чувствовала, как стены родного дома, которые всегда были крепостью, теперь превращаются в бумажные перегородки, вот-вот готовые рухнуть под напором одного единственного слуха. Мастерски разыгранного спектакля. В нём не было правды, не было логики, но была безупречная, сценическая убедительность: порочная связь, тайное свидание, пойманная с поличным.
Пламя позора, зажжённое одной свечой леди Арабеллы в тёмном павильоне, уже полыхало по всему Лондону. Оно пожирало не бумаги, а нечто куда более ценное: доверие, надежды, целую жизнь. И самое страшное было то, что потушить его было нечем. Всё, что она могла сделать, — это сидеть и смотреть, как горит всё, что она знала и любила.
Глава 2
Семь дней. Семь долгих, тягучих, как патока, дней, в течение которых особняк Уинфилдов на Беркли-сквер превратился из дома в склеп. Казалось, сам воздух внутри пропитался позором — тяжёлым, удушающим, оседающим на штофных обоях и позолоте рам. Шторы в парадных комнатах были задернуты, не столько от света, сколько от любопытных взглядов с улицы.
Эвелина была пленницей в собственных стенах. Ее мир сузился до пределов будуара, библиотеки и спальни. Даже выйти в сад казалось непозволительной дерзостью — он выходил на общую стену с соседями, и ей чудилось, что из-за каждого куста сирени за ней следят насмешливые глаза. Она не выходила. Визитов, разумеется, не принимала. Серебряный поднос на столе в прихожей, где прежде лежали десятки карточек и приглашений, был пуст и пылился. Звонок у парадной двери за неделю прозвенел лишь дважды: почтальон с извещением о счете и мальчишка-посыльный, принесший конфиденциальную записку от её тетушки, полную паникующих вопросов, на которые Эвелина не нашла в себе сил ответить.
Именно тетушка, сестра её покойной матери, слабая, но добрая душа, и настояла на этом единственном, робком выходе в свет. «Семья Редгрейвов, дальняя родня по линии отца, дает скромный вечер. Ничего особенного, всего тридцать человек. Нам нужно показаться, Эва. Спрятаться — значит признать вину». Отец, граф, глядел на нее молча, и в его потухших глазах она прочла то же самое: отчаяние требует действия, даже если оно будет последним.
Бал в особняке Редгрейвов действительно был скромным. Хрустальные люстры горели не в полную силу, оркестр играл тихо, словно стесняясь, а гости — сплошь провинциальное дворянство и обедневшие аристократы — держались с какой-то натянутой приветливостью. Когда семейство Уинфилд вошло в зал, наступила та самая, звенящая, неловкая пауза, что хуже крика. Разговоры не смолкли — они лишь перешли на ядовитый, едва слышный шепот, за которым Эвелина угадывала отрывки фраз: «…осмелилась показаться…», «…бедная Сесилия…», «…говорят, застали прямо…».
Их семья стала островком тишины в центре зала. Граф, в своем лучшем, но уже чуть поношенном фраке, держался с неестественной прямотой, но его пальцы судорожно сжимали и разжимали ручку трости. Сесилия, в бледно-голубом платье — цвете невинности, который теперь казался жестокой насмешкой, — едва сдерживала дрожь, её взгляд был прикован к паркету. Матери не было рядом, чтобы обнять её, прошептать слова поддержки. Её место пустовало, и эта пустота была громче любого осуждения.
А потом Эвелина увидела её. Леди Арабеллу Стоун, сияющую, как бриллиант в оправе из пошлости, в кругу своих верных сплетниц. Она стояла у камина, смеялась звонким, как колокольчик, смехом, и её голубые глаза, полные сладкого злорадства, нашли Эвелину через всю длину зала. Арабелла не стала подходить. Зачем? Она уже победила. Она лишь слегка приподняла бокал с шампанским в ее сторону, едва заметно, и улыбнулась. Улыбка была ядовитой, триумфальной, полной такого торжествующего сострадания, что у Эвелины сжалось всё внутри. Это был взгляд палача на осуждённом.
Эвелина чувствовала себя призраком. Она двигалась, дышала, но казалось, никто её не видит. А если и видел — то как нечто непристойное, пятно на репутации собрания. Она была изгоем, прокаженной в бархате и кружевах. Каждый взгляд, брошенный в её сторону, был уколом. Каждый отведённый взгляд — ударом. Её отец, поймав этот ад из тихих насмешек, вдруг резко отвернулся к окну, и его плечи сгорбились под невидимым грузом. Сесилия прошептала «мне дурно» и почти побежала к будуару для дам, откуда вскоре донёсся приглушённый звук рыданий, который Эвелина услышала даже сквозь музыку.
И в этот момент, стоя одна посреди оживлённого зала, Эвелина достигла точки максимального, кристаллизовавшегося отчаяния. Стены казались ей клеткой, воздух — ядом, а будущее — бесконечным, мрачным коридором, ведущим в никуда. Была лишь тьма, стыд и одиночество. И сладкая улыбка её губительницы, сияющая в полумраке, как свет маяка, ведущего на скалы.
Эвелина стояла, застыв, как статуя позора посреди этого моря шёлка, смеха и музыки. Каждый нерв в её теле был натянут до предела, крича о бегстве. Ей казалось, что ещё мгновение — и она сорвётся, повернётся и побежит прочь, оставив эти стены, эти лица, этот удушливый запах лицемерия и духов. Она чувствовала, как взгляд отца, полный немого страдания, жжёт ей спину, а приглушённые рыдания Сесилии из будуара отдаются болью в её собственном сердце. Она закрыла глаза, пытаясь хоть на секунду отгородиться от этого ада, ища в памяти образ матери — тёплый, смутный, но единственное, что могло дать ей силы. Но вместо этого перед внутренним взором снова всплыла ядовитая, торжествующая улыбка леди Арабеллы. Это была последняя капля.
Она сделала резкий, почти судорожный вдох, готовая обернуться и уйти, бросить всё к чертям, когда…
Музыка остановилась.
Не просто затихла, не смолкла на паузе между частями. Она оборвалась на высокой ноте скрипки, которая фальшиво взвизгнула и замолкла, будто удушенная. Затем стихли кларнет и виолончель. Внезапно наступившая тишина была оглушительной, более шокирующей, чем любой гром.
Эвелина открыла глаза.
Что-то изменилось в самом воздухе. Он стал плотнее, холоднее. Шёпот, прежде клокотавший по углам, умер мгновенно. Все головы, как по команде, повернулись к главному входу в бальный зал — массивным дубовым дверям с медными львиными головами на портале.
Двери были раскрыты настежь. В них, застыв на пороге, словно высеченный из единой глыбы тёмного мрамора, стоял он.
Герцог Доминик Блэквуд.
Его появление было подобно внезапному ледяному сквозняку, ворвавшемуся в натопленную оранжерею. По залу пробежала почти осязаемая волна — не возбуждения, а благоговейного, леденящего ужаса. Никто не ожидал его здесь. Присутствие герцога на таком скромном, почти провинциальном вечере было событием из ряда вон выходящим, немыслимым. Это было все равно, что увидеть снежного барса в курятнике.
Он был безупречен. Его чёрный фрак сидел на нём так, словко был отлит по форме его тела — широкие плечи, стройный стан, ни одной лишней складки. Белоснежный жилет и галстук ослепляли своей белизной на фоне глубокой черноты. В руке, в которую он был втянут в белую лайковую перчатку, он сжимал тонкую, изящную трость с набалдашником из матового чёрного оникса. Каждый предмет его туалета, от идеально отутюженных складок на брюках до едва заметного перламутрового блеска запонок, кричал о фантастическом богатстве и абсолютной, безразличной к чужому мнению уверенности.
Но больше всего впечатляло не это. Впечатляла его холодность. Она исходила от него, как морозное излучение. Его лицо, обрамленное чёрными, идеально гладкими волосами, было поразительно красивым и абсолютно лишённым выражения. Высокие скулы, прямой нос, строгий, четко очерченный рот, который, казалось, никогда не знал улыбки. Его кожа была бледной, почти фарфоровой, что делало его похожим на изысканную и очень дорогую статую.
И его глаза… Когда его взгляд медленно, с невыносимой, методичной неторопливостью скользнул по залу, Эвелина почувствовала, как по её спине побежали мурашки. Они были цвета зимнего неба перед бурей — холодного, чистого, беспощадного серого. В них не было ни любопытства, ни презрения, ни интереса. Только пустота. Бездонная, ледяная пустота. Этот взгляд был настолько отстранённым, что казалось, он видит не людей, а мебель, объекты, расставленные в пространстве.
Гости замерли в почтительных, застывших поклонах и реверансах. Дамы приседали так низко, что почти касались подолами пола, кавалеры склоняли головы. Но ни один человек не осмелился выпрямиться первым, не получив хотя бы мимолётного кивка. Никто не смел подойти, заговорить. Герцог Блэквуд был не просто титулованным аристократом. Он был силой природы, явлением, к которому не приставали обычные светские условности. Он был недосягаем.
Шёпот, едва зародившись, тут же умирал на губах. Все следили за ним, затаив дыхание. Что он здесь делает?