Коридоры кончаются стенкой
Шрифт:
— Ты чо, очумел? — испугался Березкин. — Поставь бутылку и не выделывайся!
Фонштейн поставил бутылку на подоконник, резко повернулся и, хлопнув дверью, вышел.
— Обиделся, — констатировал Березкин. — Ничего, — он стал разливать вино по стаканам, — остынет — придет за своей порцией. А ты с нами выпьешь, Воронов? Да-а. Ты совсем расклеился. Ну ладно, поваляйся в постели еще дня три, потом приступим к мемуарам. «Мемуары бывшего партийного работника» — звучит? Звучит. Пиши, пока есть возможность.
Березкин вызвал конвой, и Воронова отнесли в камеру.
99
«Четыре дня я не поднимался с постели, три недели харкал кровью, — писал Воронов в заявлении на имя Военного прокурора. — Несмотря на крайне тяжелое состояние здоровья, Березкин заставил меня писать клеветнические показания, подсказывая, что и как писать. «Пиши, — говорил он, — что ты троцкист с 1931 года, а то с лабинского периода — 1936 года никакой чудак не поверит, стажа нет. Пиши, кто завербовал, больше подробностей: встречи в квартирах, пивных, явки, задания, кто состоял в организации и что каждый делал. Примеров пяток приведи о вредительстве и чтобы обязательно был разговор против Сталина».
Так совершилось мое падение. Я стал на позорный путь клеветы на себя. Иного выхода я не видел. Я знал, что Малкин, Сербинов и другие на почве мести организовали и сфабриковали на меня клеветнический материал, и убедился, что они не остановятся в своем преступлении вплоть до убийства меня.
А умирать убежденному большевику в подвале советской разведки с маркой врага народа тогда, как за стенами живет и здравствует Советская власть и партия, торжествует великая правда Сталина — так умирать тяжело.
Позорный путь вымышленных показаний даст возможность в этих условиях спасти жизнь, встретиться с большевиками из прокуратуры или суда и через них передать партии и Сталину о насилии и вымысле показаний, клевете на себя. Но так как от этих показаний я в свое время буду отказываться, то я решил, во-первых, не подтверждать ни одного «факта», о которых говорят на меня клеветники, выдумать свои «факты», чтобы не связывать себя с ними и легко доказывать впоследствии вымысел. Во-вторых, не клеветать ни на одного честного человека, не толкать органы НКВД на новые аресты, а причислить себя к уже арестованным. Писать подробно и больше, чтобы скорее отстали, но не увлекаться, чтобы через «тройку» шутя не оказаться на кладбище.
Первый вариант моих показаний Березкин понес Сербинову. Вернувшись от него, сказал: «Это не показания, а отчет второго секретаря РК. Естественно, что капитан их забраковал. Зачем ты объявил себя правым, когда надо было быть троцкистом? О своих раскаяниях и хорошей работе не выдумывай и не пиши. Все, что ты делал с 1932 года, характеризуй как вредительство. Больше давай людей и связей. Описанный тобой разговор о Сталине, что вы его не изберете на съезде секретарем — глупость, никто не поверит. Пиши, что вы его убить хотели. Без этого показания не приму и снова бить буду в «косухе».
После этого Березкин перевел меня к себе в кабинет и стал диктовать основное содержание новых показаний. Я называл ему даты жизни и работы, указывал обстоятельства и писал, а он говорил мне, как тот или иной факт перевернуть на контрреволюционный лад или дать ему контрреволюционные содержание и окраску.
Руководители следствия Малкин, Сербинов и другие виновники моего ареста используют все средства для того, чтобы меня обвинить и осудить. Я боюсь, что даже если клевета распадется и судить меня будет не за что, они найдут иные способы для того, чтобы я в тюрьме подох.
Поскольку следствие необъективно и не может быть объективным, я прошу передать мое дело Прокуратуре Союза или Федерации, или в НКВД СССР и сообщить о содержании моего заявления в ЦК ВКП(б) И. В. Сталину».
Потекли дни, недели, месяцы мучительного ожидания. Надежда на справедливое разрешение дела не покидала Воронова. Он ждал.
100
«Мне опять «удружили», — писал Бироста в своем дневнике. — В какой уж раз меня толкают на нарушение законности, но я держусь и строго следую букве закона. Речь веду о контрреволюционной организации, орудовавшей в Краснодарском горкоме партии. Никак не пойму, кто ее возглавлял. Из дела вырисовывается фигура Осипова, но не исключается сильное влияние Литвинова. Точки можно будет расставить после того, как в раскол пойдет Галанов — бывший первый секретарь Сталинского РК ВКП(б), который пока упорствует. Сербинов дал команду во что бы то ни стало добиться от него показаний: он все знает, он у них авторитет и, видимо, заслуживает того, поскольку мужик стойкий, сам себе на уме. Несколько дней я вел с ним мирные переговоры. Не помогло. В своем упорстве он не сдвинулся ни на миллиметр. По указанию Сербинова и против своей воли я дал ему восьмидневную стойку с перерывом на обед — безрезультатно. Я зачитал ему протокол допроса Литвинова в той части, где прямо указывается о вербовке Галанова в контрреволюционную троцкистскую организацию по заданию Осипова. Он нагло заявил, что это липа. Тогда я дал ему протокол, показал нужную строчку» и сказал: «Вот! Читай вслух!» Галанов прочел, посмотрел на меня невинными глазами и равнодушно так, спокойно, без возмущения спросил: «Ну и что?» «Как что? — возмутился я. — Литвинов изобличает тебя как врага партии и народа!» «Литвинова пытали и он не выдержал. Может, настанет момент, когда я тоже вынужден буду написать подобную чушь. Но пока есть силы — я держусь. Надеюсь, что ЦК партии, которой я служил не за страх, а за совесть, откликнется на наш крик о помощи».
Какие нужны нервы, чтобы выдержать все это! Но я выдержал. Я уже собрался было отправить его обратно, в камеру, когда позвонил Сербинов. Он спросил, в каком состоянии Галанов, и, выслушав меня, потребовал его к себе. Я отвел и немного задержался, чтобы посмотреть, как будет вести себя арестованный у Сербинова. Вот что там произошло: Сербинов положил перед Галановым принадлежности для письма и повелительным тоном сказал: «Пиши! Хватит валять дурака. Здесь уже был Осипов, он твердолобей тебя, но посидел тридцать минут и дал развернутые показания. Видишь? Осипов дал развернутые показания. А ты? Выбирай, либо ты сознаешься и пойдешь в суд, либо… твоих детей будут воспитывать чужие тети и дяди!» Галанов ответил, что не знает, о чем писать, разве что заняться самооговором, оклеветать себя. Во имя чего? Сербинов взбеленился. «Ты, поганая козявка, пигмей вонючий, презренная падаль, — кричал он самозабвенно, брызгая слюной, — я брал показания у Зиновьева и Бухарина, такие киты кололись до задницы, а ты корчишь тут из себя! Отодвинься от стола, развалился, как в райкомовском кресле!»
Галанов послушно отодвинул стул, чуть приподнявшись над ним, сел и выпрямился, и в этот момент Сербинов сильнейшим ударом сбил его со стула. Что тут началось! На шум прибежал секретарь управления Стерблич, мощным рывком он поднял Галанова с пола, зажал его голову у себя меж ног, Сербинов отработанным движением спустил с него штаны и оба стали избивать его ремнями, изорвав в клочья кожу на заднице.
Устав, Сербинов отошел от избитого, валявшегося на полу, и позвонил коменданту Управления Валухину Николаю.
— Открой подвал, есть клиент, — сказал он устало. — Приготовь все, что есть на вооружении, и бензина прихвати. Я его, суку, сожгу к такой матери!
Галанова увели в подвал. Что там было — не знаю, я ушел к себе. Я категорически против таких методов допроса, но помешать Сербинову я бы не смог. В такие минуты он звереет, теряет рассудок и бьет, бьет, пока не выбьется из сил. Тронешь его — может применить оружие.
Через некоторое время Галанова, полуживого, притащили в мой кабинет и бросили на пол.
— Сербинов велел тщательно допросить Галанова, — сказал Стерблич. — Он согласился дать показания. Помоги мне усадить его за стол.
Втроем подняли Галанова, посадили в кресло, придвинув к столу так, что он оказался зажатым между спинкой кресла и крышкой стола. Стерблич и Валухин ушли.
— Ну что, Галанов, — спросил я как можно мягче, — будешь писать?
— Буду.
— О чем — тебе сказали?
— Сказали.
— Ну отдохни немного, приди в себя, потом займемся.
Арестованных, которые соглашались давать показания после применения к ним мер физического воздействия, никогда не спускали в камеру до тех пор, пока они письменно не ответят на все поставленные им вопросы. Галанов был так плох, что я растерялся. По-человечески мне стало жаль его, да и здравый смысл подсказывал, что вряд ли Галанов сможет в таком состоянии что-нибудь толково обосновать. Но приказ есть приказ и его надо выполнять. Я положил перед арестованным письменные принадлежности… Писал он быстро, только нес такое, что жутко противоречило стилю моей работы. Я посоветовал ему быть поаккуратней, но он продолжал в том же духе, и когда написал, что он с Осиповым и другими готовили террористический акт против Андрея Андреевича Андреева, бывшего секретаря Северо-Кавказского крайкома ВКП(б), а ныне — секретаря ЦК ВКП(б), я понял, что он дает липу и сказал об этом Сербинову. Сербинов отмахнулся: «Пусть пишет, тебе от этого холодно, что ли? Пишет — значит, готовили. Осипов тоже об этом написал». Да, верно, вспомнил я, Осипов тоже об этом написал. И Литвинов… Значит, они хотят переквалифицировать дело на союзный террор? Ловко. И этим должен заниматься я. У меня засосало под ложечкой и я стал думать, как выйти из этого положения. Да… Так о Галанове: мне действительно часто бывает жаль его. Своим неуступчивым диким нравом он за время пребывания в тюрьме навредил себе, как никто другой. Однажды он пожаловался мне, что надзиратель при раздаче обеда вылавливает из борща мясо. Я позвонил Лободе — начальнику внутренней тюрьмы, и тот дал виновному взбучку. В отместку надзиратель ночью раздел Галанова донага и вывел во двор тюрьмы на мороз, где продержал более получаса. Пришлось вмешаться, наказать надзирателя, а Галанову выдать для обогрева сто граммов водки, теплую одежду и постель, то есть все, что ему было положено по существующим нормам, кроме водки, разумеется, и чего он до сих пор был лишен. Я часто думаю, почему он воюет с ветряными мельницами? Человек в здравом уме, а ведет себя так… Скорей бы закончить это дело! Безумно устал! Несколько лет не был в отпуске!»