Красная комната
Шрифт:
– Вот чудак!
– Он считает, что будет достоин тебя, когда станет известным артистом. А известным артистом он не станет до тех пор, пока не будет получать роли. Ты не поможешь ему раздобыть какую-нибудь роль?
Агнес покраснела и забилась в угол дивана, показав ему пару элегантных ботиков с золотыми кисточками.
– Я? Когда у меня самой нет ни одной роли? Ты опять издеваешься надо мной.
– Да, пожалуй.
– Ты дьявол, Густав! Понимаешь? Настоящий дьявол!
– Может быть. А может быть, и нет. Это не так-то просто решить. И все-таки, если ты разумная девочка…
– Замолчи…
Она схватила со стола острый нож для бумаги и угрожающе замахнулась им как бы в шутку, но так, словно это было всерьез.
– Ты сегодня такая красивая, Агнес! – сказал Фаландер.
– Сегодня? Почему только сегодня? А раньше ты этого не замечал?
– Отчего же? Замечал.
– Почему ты вздыхаешь?
– Это я всегда после того, как напьюсь.
– Дай-ка я взгляну. У тебя что, болят глаза?
– Бессонная ночь, моя дорогая.
– Сейчас я уйду, и ты выспишься.
– Не уходи. Я все равно не засну.
– Мне в любом случае лучше уйти. Собственно, я и пришла только затем, чтобы сказать тебе об этом.
Голос ее стал нежным, а веки медленно опустились, словно занавес после сцены смерти одного из героев.
– Спасибо, что ты все-таки пришла сказать мне об этом, – ответил Фаландер.
Она встала и надела шляпу перед зеркалом.
– У тебя есть какие-нибудь духи? – спросила она.
– Нет, только в театре.
– Прекрати курить свою трубку; вся одежда пропахла этой мерзостью.
– Ладно, не буду.
Она наклонилась и застегнула подвязку.
– Извини! – сказала она, бросив на Фаландера умоляющий взгляд.
– А что такое? – спросил он безразлично, словно ничего не заметил.
Поскольку ответа не последовало, он собрался с духом, глубоко вздохнул и спросил:
– Куда ты идешь?
– Пойду примерить новое платье, так что можешь не беспокоиться, – ответила Агнес, как ей казалось, очень непринужденно. Но по фальшивым ноткам в ее голосе Фаландер понял, что все это заранее отрепетировано, и сказал только:
– Тогда прощай!
Она подошла, чтобы он ее поцеловал. Фаландер обнял ее и так прижал к груди, словно хотел задушить, потом поцеловал в лоб, проводил до дверей и, когда она выходила, коротко бросил:
– Прощай!
Глава 16
На Белых горах
В этот августовский день Фальк снова сидит в маленьком парке на Моисеевой горе, такой же одинокий, каким оставался все лето, и припоминает все, что ему пришлось пережить с тех пор, как три месяца назад он был здесь в последний раз, такой уверенный в себе, такой мужественный и сильный. Сейчас он чувствует себя старым, усталым, ко всему безразличным; он заглянул во все эти дома, что громоздятся там, далеко внизу, и ему открылась картина совсем не та, которую он себе представлял. Он многое повидал за это время и наблюдал людей в такой обстановке, в какой их может увидеть только врач, лечащий бедняков, да газетный репортер, с той лишь разницей, что репортер видит их такими, какими они хотят казаться, а врач – такими, какие они есть на самом деле; Фальку представилась возможность наблюдать людей как общественных животных во всем многообразии их видов и форм. Он посещал заседания риксдага и церковных советов, правления акционерных обществ и благотворительных организаций, присутствовал при полицейских расследованиях, бывал на празднествах, похоронах и народных собраниях; и повсюду слышал красивые слова, великое множество слов, слов, какими никогда не пользуются в повседневной речи, тех весьма специфических слов, которые отнюдь не служат для выражения какой-то определенной мысли, во всяком случае, той, какую нужно высказать. В результате он получил крайне одностороннее представление о человеке как о лживом общественном животном, которое и не может быть ничем иным, поскольку цивилизация запрещает открытую войну; у него почти не было живого общения с людьми, и потому он начисто забыл, что существует еще одно животное, которое за бокалом вина и в компании друзей, если только его не дразнят, бывает чрезвычайно приятным и обходительным и охотно появляется в обществе со всеми своими слабостями и недостатками, когда поблизости нет посторонних. О нем Фальк совершенно забыл и потому был преисполнен горечи. Но было еще одно досадное обстоятельство: он потерял уважение к самому себе! При том, что не совершил ни единого поступка, которого ему следовало бы стыдиться! Самоуважения его лишили другие, и произошло это очень легко и просто. Везде и всюду, где он только появлялся, каждый старался выказать свое неуважение к нему, и он, которого с самого детства пытались лишить чувства собственного достоинства, никак не мог уважать того, кого все презирают! Но особенно он приходил в отчаяние, когда видел, как любезно и предупредительно обращаются с журналистами консервативного толка, теми самыми, кто защищал или, в лучшем случае, оставлял без внимания несправедливость и зло. Значит, он вызывал всеобщее презрение не потому, что был журналистом, а потому, что выступал в защиту бедных и обездоленных! Порой его охватывали мучительные сомнения. Так, в отчете о заседании акционеров общества «Тритон» он употребил слово «мошенничество». «Серый плащ» ответил длинной статьей, в которой настолько ясно и убедительно обосновал национально-патриотический характер предприятия, что Фальк уже сам был близок к тому, чтобы убедиться в своей неправоте, и его еще долго мучили угрызения совести из-за того, что он так легкомысленно опорочил репутацию ни в чем не повинных людей. Теперь он пребывал в том удрученном состоянии духа, которое было чем-то средним между крайней нетерпимостью и абсолютным безразличием, и лишь от каждого последующего импульса зависело, какое направление примут его мысли.
В это лето жизнь казалась ему такой мерзкой, что он со скрытым злорадством приветствовал каждый дождливый день и испытывал какое-то странное удовольствие, глядя, как на аллеи, шурша, ложатся увядшие листья. Он сидел и в утешение себе наслаждался дьявольски веселыми размышлениями о своей жизни и ее предназначении, когда вдруг почувствовал, что на его плечо легла чья-то костлявая рука, а другая схватила чуть выше локтя, словно сама смерть, поверив в искренность его чувств, пригласила его на танец. Он поднял глаза и ужаснулся: перед ним стоял Игберг, бледный как труп, с изможденным лицом и такими обезвоженными и обесцвеченными глазами, какими их может сделать только голод.
– Добрый день, Фальк, – проговорил он едва слышным голосом.
– Добрый день, брат Игберг, – ответил Фальк, к которому сразу вернулось хорошее настроение. – Садись. Присаживайся и выпей чашку кофе, черт побери! Как поживаешь? У тебя такой вид, будто ты только что вылез из проруби.
– О, я болел. Очень болел.
– У тебя, кажется, было хорошее лето! Как и у меня!
– Тебе тоже пришлось нелегко? – спросил Игберг, и слабая надежда, что именно так оно и было, осветила его желто-зеленое лицо.
– Скажу только одно: слава богу, что это проклятое лето кончилось. По мне, так пусть бы весь год была зима. Мало того, что страдаешь сам, так нет, изволь еще любоваться, как радуются другие. Я даже ни разу не был за городом. А ты?
– С тех пор как Лунделль в июне уехал из Лилль-Янса, я не видел ни одной елки. Впрочем, зачем нам смотреть на елки? Так ли уж это необходимо? И так ли интересно? Но когда у нас нет такой возможности, мы ужасно переживаем.
– Да, теперь уж можно не переживать; смотри, на востоке сгущаются тучи, – значит, завтра будет дождь, а когда снова проглянет солнце, уже наступит осень. Твое здоровье!
Игберг посмотрел на пунш так, словно это был яд, но все-таки выпил.
– Кстати, – снова заговорил Фальк, – ведь это ты написал для Смита замечательный рассказ об Ангеле-хранителе и страховом обществе «Тритон»? Разве это не противоречит твоим убеждениям?
– Убеждениям? У меня нет убеждений!
– Нет убеждений?
– Нет! Убеждения есть только у дураков!
– Выходит, ты отрицаешь всякую мораль, Игберг?
– Вовсе нет. Видишь ли, когда дурака осеняет какая-нибудь мысль, своя или чужая, он превращает ее в убеждение, держится за него и носится с ним не потому, что это убеждение, а потому, что это его убеждение. Что же касается общества «Тритон», то, разумеется, это сплошное надувательство. Многим «Тритон» наносит немалый вред, прежде всего акционерам, но тем больше радости доставляет другим – дирекции и служащим; значит, в конечном счете он все-таки приносит немало пользы.
– Неужели ты совсем утратил всякое понятие о чести, мой друг?
– Нужно жертвовать всем ради исполнения своего долга.
– Согласен.
– А первейший и самый главный долг человека – выжить, выжить любой ценой. Этого требует закон божеский, этого требует закон человеческий.
– Но жертвовать честью нельзя!
– Оба эти закона требуют, чтобы мы жертвовали, как было сказано, всем, и от бедняка они требуют, чтобы он приносил в жертву и так называемую честь. Это жестоко, но бедняк здесь не виноват.
– У тебя не слишком веселые взгляды на жизнь.
– А откуда им быть веселыми?
– Да, это верно.
– Давай лучше поговорим о чем-нибудь другом. Я получил от Реньельма письмо. Если хочешь, я прочту тебе кое-что из него.
– Я слышал – он поступил в театр?
– Да, и похоже, ему там приходится несладко.
Игберг достал из нагрудного кармана письмо, сунул в рот кусок сахара и начал читать:
– «Если в загробной жизни существует ад, в чем я, правда, сильно сомневаюсь…»