Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

Аннинский Лев Александрович

Шрифт:

«Среди большой войны жестокой, с чего — ума не приложу, — мне жалко той судьбы далекой, как будто мертвый, одинокий, как будто это я лежу, примерзший, маленький, убитый на той войне незнаменитой, забытый, маленький, лежу».

Эсэсовец велит разуться приговоренным — девочка у края ямы переспрашивает:

«— Чулочки тоже, дядя?»

Душа корчится в такие мгновенья, и в эти мгновенья рождается великий поэт.

Я убит подо Ржевом, В безыменном болоте, В пятой роте, на левом, При жестоком налете. Я не слышал разрыва, Я не видел той вспышки,— Точно в пропасть с обрыва, И ни дна ни покрышки. И во всем этом мире, До конца его дней, Ни петлички, ни лычки С гимнастерки моей…

Солдатская война. Ни стратегического полета, ни комиссарского жара, ни былинных богатырей, — быт войны-невойны, привычный для России, тепло самокрутки, сбереженной в окопе…

Бойкий Моргунок умирает в ржевском болоте. Рождается Теркин.

«Книга про бойца», писавшаяся четыре военных года (а если считать «незнаменитую» финскую, то все пять) — заносилась поначалу в военкоровские блокноты, в дождь — под плащ-палаткой, в стужу — держа в зубах стянутую с руки перчатку, — это настоящая энциклопедия солдатской жизни, списанная прямо с натуры: «портянки да землянки»; герой с полуслова узнаваем, недаром со страниц поэмы он шагнул на театральные подмостки, на полотна живописцев, а уж о книжных иллюстрациях и говорить нечего — художники мгновенно сделали его всеобщим знакомцем.

А ведь в поэме этот всеобщий знакомец размыт контурами! Таков замысел: в сюжете ни начала, ни конца. Шуточное объяснение: на начало «сроку мало», а для конца — «жалко молодца».

Возможно объяснение и источниковедческое: придуман Вася Теркин для «уголков юмора» фронтовой печати в финскую кампанию, описывали его подвиги военкоры коллективно, имя выбрали тоже коллективно. Был вариант: «Протиркин», но «Теркин» оказался лучше, потому что «битый, тертый, жженый» (не исключено, что его тезка из давнего боборыкинского романа помог фонетически). После «незнаменитой» финской войны коллективные творцы героя бросили, а Твардовский бесхозного шутника усыновил и вдохнул в него такую эпическую мощь, что все прежнее было враз забыто.

Как настоящий эпический герой он является «ниоткуда», а оказывается «всюду». Русский всечеловек, и вместе с тем — человек неподдельно, конкретно русский. Вездесущий. И неуловимый. Появляющийся нежданно-негаданно. Оказывающийся, где нужно. Кто-то первым ворвался в немецкий окоп, кто-то навел переправу, протянул связь, сыграл на гармошке, починил часы, восстал после ранения… не поймешь, кто…

Это был, конечно, он.

Простецки сказано, а влетает в память, так и хочется применить эти слова, как пароль, ко всем случаям жизни. Твардовский вообще мастер таких формул.

Так это был, конечно, он. А вдруг не он?

А не он — ладно. Интонационный код — ускользание. И появление. Хочешь — так, а хочешь — эдак. «Как там хочешь, так зови». Гулянка? Хорошо. Нет гулянки? Ладно, нет. Бой? Хорошо, пусть видят, как боец дерется. Не видят? Ну, что ж…

Примирить такую «отчетливость» с такой «неотчетливостью» можно только в тональности шутейной, прибауточной, в жанре народной вранины, таящей однако глубоко спрятанную правду.

Сбивает боец самолет из винтовки — «невзначай». Ордена не надо, но можно медаль. Можно вообще без награды. Бой идет не за город Ростов, не за город Харьков — за безвестный населенный пункт Борки. «Бой идет не ради славы — ради жизни на земле».

Жизнь — простая, природная, в ней хлеб делят штыком, спят, завернувшись в шинель, дерутся — когда техника отказывает — кулаками, по-русски. При этом — никакого картинного богатырства! Что-то суворовское:

«Богатырь не тот, что в сказке — беззаботный великан, А в походной запояске, человек простой закваски, что в бою не чужд опаски, коль не пьян. А он не пьян».

В другом месте Теркин свои боевые сто грамм законно выпивает.

А что воюет он «не ради славы» — означает довольно безразличное отношение к официальной фактуре: она вытеснена народной. Из начальства — только если вызовет ближайший генерал: он тебе «и ЦК, и Калинин».

Этот «генерал», выше которого Теркин начальников не знает и знать не хочет, — фигура любопытная с точки зрения идеологического самочувствия автора. Генерал старше автора лет на десять. Автор, «обжегшись кашей, плакал» и «пешком под стол ходил», а он «тогда уж был воякой… взвод, а то и роту вел».

Против кого вел? Ясно: против белых. Тут Твардовский салютует опознавательной черте своего поколения, опоздавшего к Гражданской. Но старшим братьям, на ту войну успевшим, в отличие от своих сверстников, Твардовский не завидует, он все это обращает в шутку: «Где ж он, дед, Буденный твой?» А еще охотнее поминает Чапаева, в стиле: «И не зря еще Чапаев уважал свои усы». Теперь можно констатировать, что тут предсказан Чапаев, который через полтора десятилетия после войны сошел с киноэкрана в анекдоты под именем «Василия Иваныча».

Теркин тоже, между прочим, Василий Иваныч. И по праву шагнул из «Книги про бойца» в народное словоупотребление.

Но — по непредсказуемой логике отечественной истории — шагнул еще и в официально признанную советскую идеологию в качестве эталона патриотичности.

А все, что не вместилось в эталон, что ныло и кипело в душе поэта помимо теркинской шутейности, — ждало очереди и уложилось в поэму «Дом у дороги». Там смешались в хаосе войны беженцы и окруженцы, пленные и угнанные… словно бы пошла душа опять по кругу, по краям земли, по следам Никиты Моргунка, смывая слезами следы, ведшие в опоньско-муравское царство. Да не в последний раз…

Моргунок в 1941-м принес автору Сталинскую премию второй степени. Теркин в 1946 — Сталинскую премию первой степени. «Дом у дороги» год спустя после «Теркина» получил вторую степень. Дело не в том, что бог троицу любит, а в том, что солдат вывел-таки поэта в литературные генералы.

Твардовский становится редактором самого весомого литературного журнала того времени. Эта роль за ним общепризнанна: когда за идейные недосмотры его с редакторства снимают и заменяют Симоновым, то по снятии Симонова (за очередные идейные недосмотры) — в журнал «Новый мир» возвращают все-таки Твардовского, и с конца 50-х годов почти до самой кончины он остается одним из официальных руководителей Союза писателей и одновременно — фактическим идейным вождем оппозиционной либеральной интеллигенции.

Как это примирить?

Таким вопросом задаются теперь литераторы разных флангов. Почему Твардовский, с его крестьянскими корнями, с его русским национальным сознанием, оказался в сплоте не с «патриотами», а с «либералами»? С первыми ему было бы логичнее. Неслучайно же после разгрома «Нового мира» русское национальное сознание перебазировалось со Страстного бульвара на Цветной: в «Наш современник», и официальные калибры власти туда перенесли огонь [61] .

61

См. об этом, например, в статье Олега Павлова «Твардовский»: «День литературы», 2004/12(100),с.8.

У либералов рубежа 50-60-х годов не оставалось иных надежных убежищ, кроме «Нового мира», противостоявшего конъюнктурной официозности. Кто был тот единственный, кто обладал и властью в литературе, и независимостью от ее партийных начальников?

Это был, конечно, он.

В сущности, Твардовский оказался двойным заложником: среди либералов — заложником партии (в которую он вступил в 1940 году и из которой вряд ли согласился бы выйти — по чувству собственного достоинства), среди партийцев — заложником вольномыслящей интеллигенции (от которой уже не мог отступиться из-за того же самолюбия).

Поделиться с друзьями: