Краткая история стран Балтии
Шрифт:
Поскольку прибалтийские республики поздно вошли в СССР, они и их компартии считались наиболее подверженными различным идеологическим опасностям, особенно в такие переходные периоды, как «оттепель», и поэтому Москва внимательно следила за партийной верхушкой Прибалтики. Ряды республиканских партий продолжали расти в 50-е годы, и в 1962 г. число коммунистов Эстонии достигло 42 500, Латвии — 78 200 и Литвы — 66 200 человек, и этот рост вызывал для Москвы определенные проблемы. Такое расширение привело в партию новое поколение членов, чья лояльность советским социалистическим идеалам не подвергалась сомнениям, но, тем не менее, они очевидно вынашивали идеи улучшения положения исключительно своей республики. После смерти Сталина проблему «буржуазного национализма» уже нельзя было решить репрессивными методами; требовалось найти менее кровавые меры по избавлению от чрезмерной независимости мышления. Один из способов состоял в том, чтобы оставить у власти исключительно тех, кто проявлял лояльность решениям Москвы. В 1950 г. в Эстонии провели крупную «чистку», включавшую аресты и репрессии, ликвидировавшие почти все кадры, действовавшие до 1940 г. (обвиненные в «буржуазном национализме»). В результате на пост первого секретаря Коммунистической партии Эстонии был назначен лояльный Москве Иван (или Йоханнес) Кэбин, остававшийся в этой должности на протяжении следующих 26лет (1950–1976). Кэбин, эстонец по рождению, вырос в СССР и не имел особых связей со страной, куда партия направила его в 1940–1941 гг. Хотя Кэбин не был ни буржуазным националистом, ни даже националистически настроенным коммунистом, в качестве первого секретаря он смог стать эффективным посредником между Москвой и эстонской партией, сохраняя доверие обеих сторон и успешно смягчая или избегая тех директив из Москвы, которые казались невыполнимыми. Аналогичную роль в Литве играл Антанас Снечкус, ставший первым секретарем Коммунистической партии Литвы в 1940 г. и остававшийся на этом посту до 1974 г. Снечкус очень давно состоял в партии (с 1920 г.), пользовался доверием московского руководства как в период правления Сталина, так и в течение долгих лет после его смерти, пользуясь репутацией «хозяина Литвы». Он обеспечил себе достаточно безопасные позиции, и меняющееся московское руководство оставалось в убеждении, что Снечкус может держать литовских «уклонистов» под контролем, и не ошибалось в этом. Эти два партийных лидера-долгожителя смогли удерживать партии и общества, которыми руководили, от опасных уклонений от «генеральной линии» во время «оттепели» и долгое время после нее, применяя для этой цели все меры, вплоть до самых безжалостных.
Латвия же находилась в другой ситуации. Здесь позиции первого секретаря компартии Яниса Калнберзиньша (1940–1959) были сравнительно слабыми. Успешно пережив послевоенный сталинский период, Калнберзиньш руководил во время «оттепели» латвийской партией, в которой тогда росло недовольство Москвой, невзирая на присутствие в ее рядах таких преданных коммунистов, как Эдуардс Берклавс (первый секретарь Рижского горкома партии). Латыши были недовольны постоянным притоком русскоговорящей рабочей силы и сопутствующей ей русификацией ежедневной жизни, а также пятилетними планами, предполагавшими дальнейшую индустриализацию республики, невзирая на отсутствие соответствующих трудовых ресурсов. Лидеры латвийской партии подвергали сомнению соответствие этих планов ленинским принципам национального развития и разрабатывали собственные, более отвечающие возможностям Латвии. С точки зрения таких непоколебимых членов Латвийского Центрального Комитета, как Арвид Пельше, это был грубейший уклонизм, и они обратились в Москву за поддержкой, что привело в 1959 г. к серьезной конфронтации, в которую оказался вовлечен даже Хрущев. На встрече с партийным руководством Восточной Германии в Риге представители руководства Коммунистической партии Латвии доложили Хрущеву, что в их рядах находятся «буржуазные националисты». За этим последовала «чистка»: около 2 тыс. членов партии были сняты со своих постов за «серьезные ошибки», Берклавс понижен в должности и отправлен (фактически, сослан) в Россию, Калнберзиньш отправлен на пенсию по состоянию здоровья, и в следующие два десятилетия высшие позиции в латвийской компартии занимали латыши, «вернувшиеся» в страну после многих десятилетий жизни в Советской России. Победителем в этой внутрипартийной борьбе стал Арвид Пельше, занимавший пост первого секретаря с 1959 по 1966 г. В своем преклонении перед Москвой он не только был типичным «русским латышом», но также демонстрировал почти личную враждебность всем проявлениям латышской национальной культуры и традиций.
Эксперименты Никиты Хрущева с модернизацией сельского хозяйства и другие промахи привели к его смещению в 1964 г. Леонидом Брежневым, занимавшим должность Генерального секретаря КПСС до своей смерти в 1982 г. Партия считала Брежнева безопасным современным лидером, не склонным, подобно Хрущеву, к экстравагантным и непредсказуемым решениям, и внимательным к нуждам советского общества, как считало новое поколение партийной номенклатуры. В прибалтийских республиках атмосфера «оттепели» сохранялась какое-то время и после смещения Хрущева. Этот период (1956–1964) был достаточно долгим, чтобы интеллигенция Прибалтики могла уделять внимание и форме, и содержанию своих работ. В это время наблюдался своеобразный феномен трех поколений — нового поколения двадцатилетних и двух других поколений писателей, которым не давали высказаться в 40-е годы. Так, например, в 1958 г. в Эстонии 38-летний Ян Кросс опубликовал свой главный сборник поэзии, где описывал собственный опыт ссыльного, работавшего на добыче угля в Сибири; в Латвии в 1959 г. Оярс Вациетис опубликовал свой первый роман, где описал депортации 1949 г., а в Литве в 1963 г. вышел роман Миколаса Слуцкиса о Второй мировой войне и «лесных братьях». Некоторые писатели публиковали книги, воспевавшие природу их родных мест; это были замаскированные признания в любви к родине. Другие реалистично описывали конфликт отцов и детей, показывая появление новой политической элиты, то есть публично признавали, что при социалистическом строе и в его авангарде могут существовать общественные конфликты. Были переведены книги некоторых западных классиков и опубликовано несколько трудов довоенных писателей. Однако фактически за каждым расхождением с «дооттепельными» нормами стояла борьба по преодолению сложносочиненной системы цензуры; часто работа прекращалась на полпути. Иногда, если русский перевод предлагаемого к печати стихотворения или рассказа уже был опубликован в московском литературном журнале, прибалтийские цензоры принимали его во избежание последствий. Писатели Прибалтики стремились к свободе самовыражения, но им приходилось прощупывать почву для нее, поскольку, несмотря на «оттепель», цензура и наказания за ее нарушения никуда не делись. В результате писатели неизбежно шли на компромисс, используя косвенные намеки, аллюзии, символы, иносказания и сложные метафоры. Это был существенный шаг вперед от социалистического реализма времен Сталина — избитых восхвалений партии, социалистического будущего и дружбы с русским народом, — но тяжелая рука ортодоксальной советской цензуры все еще ощущалась на каждой стадии творческого процесса. Особенно радикальные расхождения с этим ортодоксальным курсом могли привести к исключению из Союза писателей и мгновенному запрещению печататься; такие авторы становились «официально несуществующими», и только исключительное мужество могло побудить их продолжать работать, как тогда говорилось, «в стол».
Литературные конфликты, происходившие в Прибалтике в период «оттепели» и сразу после нее, показали, что соблюдение новых «правил игры» не означало полной интеграции прибалтийских республик в советское общество. Ежедневная жизнь постоянно напоминала о зависимом положении; если где-то возникали надежды на проявление республиканской автономии, они немедленно разрушались после исключения национальных кадров из партии. Руководители коммунистических партий Прибалтики продолжали жить в страхе, что московское руководство не одобрит то, как они справляются с местными делами. Продолжался приток русскоговорящих кадров, и, хотя «иммигранты» думали, что всего лишь меняют место работы в пределах «советской родины», принимающие их республики Прибалтики постоянно сталкивались с тем, что их родной язык оттеснялся на задний план на их же родине. Продвижение во всех организационных и профессиональных иерархиях подразумевало постоянное и ежедневное использование русского языка, и естественно, что русскоговорящие специалисты, где бы они ни жили, мало стремились учить местные языки.
Сходным образом пятилетние планы продолжали подчинять потребности республик нуждам СССР в целом, игнорируя разрушительное влияние тяжелой промышленности на природу Прибалтики. Военные потребности оставались первоочередными; мало того, что СССР находился в состоянии «холодной войны» с капиталистическим Западом, но еще и партийная пропаганда постоянно освежала в памяти населения опыт Второй мировой войны — опасность вторжения с Запада. Соответственно, на территории приграничных республик Прибалтики строилось множество военных баз, складов и тренировочных лагерей, недоступных для гражданского населения. Итак, проблемы взаимоотношений центра и периферии, осознаваемые партийной верхушкой Прибалтики, оставались, и решать их следовало так, чтобы не вступать в открытую конфронтацию с планами Москвы или с бдительными блюстителями ортодоксальной партийной идеологии.
Перемены и стагнация, разногласия и уступки
Пока пост Генерального секретаря ЦК КПСС занимал Леонид Брежнев, время не стояло на месте ни в прибалтийских республиках, ни в Советском Союзе в целом, хотя в международных отношениях ситуация на двадцать лет застыла в состоянии «холодной войны». НАТО и Варшавский Договор обладали ядерным оружием и вынуждены были избегать военных конфликтов, хотя и пытались расширить свое влияние в мире всеми другими способами. Страны Западной Европы продолжали демонстрировать успешную экономическую модернизацию, с каждым годом все более процветая и создавая такие многообещающие структуры, как Европейский общий рынок. Однако в СССР перемены имели более двойственный характер, поскольку КПСС и республиканские партии колебались между определенной модернизацией и желанием сохранить абсолютный контроль. Хотя партия на всех уровнях продолжала сообщать об успехах выполнения пятилетних планов, «технократы» и высшее партийное руководство знали, что общедоступная статистика постоянно фальсифицируется и что социально-экономическое развитие страны ни в коей мере не идет гладко. Назрела потребность в экспериментах: некоторое ослабление контроля Москвы над решениями, принимаемыми в республиках в сфере экономики, идея «социалистического соревнования», отдельные попытки обратить внимание на потребности потребителей, а также ослабление контроля над разработчиками технологических инноваций стали важными движущими силами экономического развития. Эти формы либерализации начались в период хрущевской «оттепели», но продолжились и в начале правления Брежнева, хотя ослабление центрального контроля и было весьма неуверенным, — либерально настроенные члены партии стремились к нему, тогда как военные структуры, службы безопасности и партия как таковая продолжали считать, что СССР практически находится в состоянии войны, что, соответственно, требует постоянной бдительности и огромных вливаний в систему обороны.
Таким образом, к концу 60-х годов маятник качнулся обратно, навстречу большей централизации. «Находиться в состоянии войны», среди прочего, означало контролировать поток информации, особенно о недостатках СССР по сравнению с Западом. Для партии было особенно важным поддерживать легенду, что жилищные стандарты в СССР являются столь же высокими, как и в «капиталистическом мире», если не выше. В конце концов, партия определяла себя как авангард трудящихся масс и, соответственно, была вынуждена преуменьшать данные, показывающие, что уровень жизни «масс» западных стран (особенно европейских) превосходит СССР с точки зрения доходов на душу населения и других показателей благополучия. Считалось, что новые формы централизации, предполагающие более высокие показатели производства и систему стимулирующих премий, смогут обеспечить более быстрые темпы роста, но и эта попытка в целом потерпела неудачу. К началу 70-х годов уровень жизни в Советском Союзе был выше, чем в нем же после войны, но даже «коммунистические» страны Европы (особенно Польша, Чехословакия и Венгрия) обеспечивали своему населению более высокий уровень жизни, чем СССР. Гораздо более типичными признаками жизни в Советском Союзе стали печально известные очереди с их своеобразным «этическим кодексом», система блата, когда редкие товары или услуги обмениваются на другие блага, магазины, предоставляющие качественные товары только представителям номенклатуры, процветающий «черный рынок» и система, при которой обменивать (цемент на радиодетали, шины на мужские костюмы) было выгоднее и разумнее, чем до бесконечности ждать, пока в магазинах появится нужный товар. Поскольку рубль не являлся конвертируемой валютой, появились специальные валютные магазины, где приезжающие с Запада могли купить за принятые у них в стране денежные единицы высококачественные товары для себя и своих советских родственников, недоступные обычным гражданам. Все эти неформальные системы обмена были направлены на то, чтобы обойти сложности, вызванные централизованной плановой экономикой: дефицит, недостатки распределения, отсутствие контроля качества, отсутствие связи между производством, ценами и спросом, а также уровень зарплат, связанный не с результатами труда конкретного работника, но только с его статусом. Товары первой необходимости, такие, как пшеница, периодически приходилось закупать с гарантией качества в таких странах, как США и Канада, — якобы из-за неурожаев, вызванных «погодными трудностями». К середине 70-х годов даже внутри страны (хотя, разумеется, и не публично), правление Брежнева называли «эпохой застоя».
В сравнительных категориях экономики и в представлениях большинства славяноязычного населения СССР прибалтийские республики находились где-то между восточноевропейскими «дружественными странами» и остальными частями Советского Союза, — даже в советских публикациях этот регион часто называли «наш Запад». Представители партийной номенклатуры любили отдыхать в Юрмале, где к северо-западу от города было множество небольших поселений вблизи от пляжей на Рижском взморье. Прибалтийские города сохранили атмосферу старых ганзейских городов; при этом русскоговорящее население, не знавшее никаких других языков, быстро усвоило, что для того, чтобы жить там, им и не нужно их учить. Находясь там, они не испытывали неловкости, которую ощущали бы не только на «настоящем» Западе, но даже в таких относительно «вестернизированных» странах, как «братская социалистическая» Чехословакия. Хотя коренное население трех прибалтийских республик и говорило на других языках, большинство было вынуждено учить русский; в любом случае к середине 70-х годов русскоязычное население этих республик настолько выросло, что любой русскоговорящий нашел бы в нем благоприятную среду для общения.
К 1965 г. число русских, проживающих в прибалтийских республиках, достигло миллиона. К середине 70-х годов эстонцы составляли 68 % населения Эстонии, латыши — около 54 % населения Латвии, однако доля литовцев в Литве продолжала удерживаться на уровне 80 %. Города больше всего страдали от этих миграционных тенденций: доля эстонцев в Таллине к 1979 г. упала до 51,3 %, латышей в Риге — до 45, а литовцев в Вильнюсе — примерно до 47,3 %. В сельской местности всех трех республик сохранилось гораздо больше «коренных жителей» — около 60–70 %. Для внешних наблюдателей ситуация выглядела так, как будто вернулось положение вещей середины XIX в., когда основными группами населения, доминирующими в прибалтийских городах, были немцы и поляки. Советские публикации на демографические темы, относящиеся к брежневскому периоду, осторожно обращались с национальной статистикой и периодически фальсифицировали данные, чтобы скрыть истинные размеры «нашествия» русскоязычного населения в прибалтийские республики. Для Москвы динамика населения в этих западных приграничных регионах не была источником беспокойства, пока пятилетние планы выполнялись, новые промышленные предприятия строились вовремя, а их работа согласовывалась с работой других предприятий СССР. Беспокойство по поводу «национальных кадров» в республиканских партиях и рабочей силе пошло на спад, и побережье Балтийского моря стало все чаще называться (и считаться) «Прибалтикой» — то есть неким единым регионом, а не тремя разными республиками, и большинство населения этого региона стало понимать, что для успеха в жизни необходимо знание «языка интернационального общения», то есть русского. Считалось, что марксистско-ленинская национальная теория поможет ликвидировать все национальные проблемы, — предполагалось, что по мере экономического развития и в результате сопутствующего ему постоянного перемещения рабочей силы национальные различия будут сглаживаться, межнациональные трения — смягчаться и конечным продуктом станет новый «советский человек», говорящий по-русски и с легкостью перемещающийся с места на место по всему Советскому Союзу.
К середине 70-х годов период национальной независимости стран Балтии (1918–1940) остался в памяти лишь представителей старшего поколения населения трех республик; вступающие во взрослую жизнь не имели подобных воспоминаний, а учебники истории рисовали годы независимости в самых мрачных тонах — как время эксплуатации трудящихся масс, от которой народы Прибалтики избавились благодаря братской помощи СССР. Многие из тех, кто любил читать о прошлом, благоразумно миновали самое недавнее прошлое, погружаясь в более отдаленные исторические описания: в Латвии в 1978 г., когда вышло новое трехтомное издание, посвященное истории Риги, первый том, под названием «Феодальная Рига», был немедленно раскуплен, второй — «Рига в 1867–1917 гг.» — также продавался успешно, тогда как третий том, «Социалистическая Рига», долго пылился на прилавках книжных магазинов. Такие косвенные свидетельства нелюбви к социалистическому настоящему, разумеется, нельзя было отследить (и наказать виновных), и они оставались скрытыми от руководства коммунистической партии и певцов «триумфа социализма».
Начиная с 60-х и на протяжении 70-х годов в Прибалтике отмечались и более яркие выражения недовольства существующим положением вещей. Возможно, самым распространенным способом стало вдруг притвориться не понимающим по-русски в каких-то обычных обстоятельствах. Среди других мирных способов выразить оппозиционные настроения были возложение цветов на могилы известных деятелей периода независимости или к памятникам этого времени, таким, как монумент Свободы в Риге, «случайное» использование цветов национальных флагов (синего, черного и белого в Эстонии, темно-красного и белого в Латвии и желтого, зеленого и красного в Литве) для разных ежедневных нужд (сувениры для туристов, украшения на тортах и т. п.), тайное поднятие национальных флагов времен независимости в общественных местах, надписи на стенах, призывающие русских убираться вон, активное желание победы любым спортивным командам, играющим против русских. Иногда накал оппозиционных настроений усиливался: после советского вторжения в Венгрию в 1956 г. и в Чехословакию в 1968 г., а также во время рок-концертов в 70-х наблюдались и активные — главным образом молодежные — выступления, нарушающие общественный порядок. Власти в таких случаях возлагали вину на «чуждых агитаторов», пытаясь связать происходящее с влиянием западных радиопередач и «подлыми происками» западных эмигрантских организаций. Глубокая безысходность выражалась также в насильственных действиях, направленных на саморазрушение: в 1972 г. литовский студент Ромас Каланта погиб, совершив акт самосожжения напротив Каунасского музыкального театра.