ЖАНРЫ

Кристина Хофленер. Новеллы
Шрифт:

Начиная с этой минуты, волнение наше возросло безмерно. Если прежде мы играли без сколько-нибудь серьезной веры в успех, то теперь надежда сломить холодное чемпионское высокомерие Сентовича обдала нас жаром азарта, заставляя гулко биться наши сердца. Но друг наш уже подсказал следующий ход, и мы снова – у меня явственно дрожали пальцы, когда я поднес ложечку к стакану, – вызвали Сентовича к доске. Он подошел, и тут наступил наш первый триумф. Сентович, который до этого делал каждый ход стоя, подумал-подумал и вдруг присел. Он опускался в кресло медленно и как-то неуклюже, и, едва он сел, прежняя диспозиция, позволявшая ему смотреть на нас сверху вниз, хотя бы чисто физически переменилась. Итак, мы вынудили его хотя бы внешне опуститься с нами на один уровень. На сей раз он задумался надолго, устремив неподвижный взгляд на доску; зрачки под приспущенными веками замерли и, казалось, вовсе исчезли, от напряженного раздумья у него даже слегка приоткрылся рот, придавая округлой физиономии неожиданно простецкое выражение. Сентович размышлял несколько минут, потом сделал ход и встал. А наш друг уже зашептал снова:

– Отвлекающий маневр! Ловко придумано! Но мы на это не поддадимся! Надо форсировать размен, только размен, тогда ничья гарантирована, и никакой бог ему не поможет!

Мак-Коннер подчинился. Следующими ходами противники – мы, все остальные, давно уже превратились в безропотных статистов – производили совершенно непонятные для нас маневры. Ходов через семь Сентович после долгого раздумья поднял глаза и произнес:

– Ничья?

На секунду воцарилась мертвая тишина. Мы вдруг услышали плеск волн за бортом и джазовую музыку по радио из соседнего салона, каждый шаг пассажиров на прогулочной палубе и даже тихий, тоненький посвист ветра в зазорах оконной рамы. Мы боялись пошелохнуться, даже вздохнуть, мы были почти напуганы невероятьем только что случившегося: какой-то незнакомец сумел навязать свою волю чемпиону мира, переломив ход практически проигранной партии. Наконец Мак-Коннер резким движением откинулся в кресле, испустил долго сдерживаемый вздох, вместе с которым с губ его сорвалось ликующее: «Ага!» Я снова перевел взгляд на Сентовича. Мне показалось, что на завершающей стадии партии он слегка побледнел. Но теперь он снова уже вполне овладел собой. Сохраняя полную невозмутимость, он небрежным движением сдвинул с доски оставшиеся фигуры и все тем же равнодушным голосом спросил:

– Желают ли господа сыграть третью партию?

Вопрос был задан спокойно, подчеркнуто деловым тоном. Но вот что странно: смотрел он при этом вовсе не на Мак-Коннера. Цепким, неотрывным взглядом он впился в нашего спасителя. Как скаковая лошадь по уверенной посадке чувствует нового, более опытного жокея, так и он по последним ходам нашей партии распознал теперь своего истинного, своего настоящего противника. Невольно проследив за его взглядом, все мы с интересом воззрились на незнакомца. Однако, прежде чем тот успел опомниться, а уж тем паче ответить, распаленный азартом Мак-Коннер, обращаясь к нему, торжествующе вскричал:

– Разумеется! Но теперь вы сыграете с ним один на один! Один на один против Сентовича!

Тут, однако, случилось нечто совершенно непредвиденное. Незнакомец, все еще не сводивший напряженного взгляда с опустевшей доски, при звуках его восторженного голоса вдруг вздрогнул, казалось, только сейчас заметив устремленные на себя взоры собравшихся. Он заметно смутился.

– Ни в коем случае, господа, – пробормотал он в некотором замешательстве. – Это совершенно исключено… Нет-нет, на меня не рассчитывайте, я уже двадцать пять лет за доску не садился… Только сейчас я понимаю, до какой степени неучтиво себя повел, без спроса вмешавшись в вашу партию… Прошу простить мне это вторжение… Не смею больше вам мешать.

И не успели мы опомниться от изумления, как он быстрым шагом покинул салон.

– Но это же совершенно невозможно! – в сердцах вскричал Мак-Коннер, от избытка чувств даже пристукнув кулаком по столу. – Невозможно поверить, чтобы этот человек двадцать пять лет к шахматам не притрагивался! Ведь он каждый ход, каждый ответ на пять-шесть ходов вперед просчитывает! Это вам не рукавом тряхнуть и кролика оттуда вытащить! Такое ведь совершенно исключено – не правда ли?

С последним вопросом Мак-Коннер невольно адресовался к Сентовичу. Но чемпион мира по-прежнему хранил ледяное спокойствие:

– Не могу судить. Как бы там ни было, господин этот играл несколько странно, хотя и небезынтересно; именно поэтому я намеренно и предоставил ему некоторые шансы.

Степенно поднимаясь с кресла, он все тем же деловым тоном добавил:

– Если господин или господа пожелают сыграть еще одну партию, завтра с трех часов я к вашим услугам.

Мы не смогли удержаться от улыбки. Каждый из нас прекрасно осознавал: не тот человек Сентович, чтобы великодушно предоставлять хоть какие-то шансы нашему помощнику-незнакомцу, это была всего лишь неловкая попытка оправдать свою очевидную неудачу. Тем сильнее разгоралось в нас желание жестоко посрамить столь несокрушимое высокомерие. Ни с того, ни с сего всех нас, мирных, праздных пассажиров на борту океанского судна, обуял дикий, неистовый боевой азарт, ибо мысль, что именно здесь, на нашем корабле, у чемпиона мира будет публично вырвана из рук пальма первенства – сенсация, о которой молнией сообщат все ведущие мировые телеграфные агентства, – была почти нестерпима в своей притягательности и завладела нами всецело. К ней примешивался и неодолимый соблазн тайны, окутывавшей облик загадочного спасителя, столь внезапно пришедшего нам на помощь в решающую минуту, и необъяснимый контраст между его почти пугливой застенчивостью в общении и железной профессиональной уверенностью за шахматной доской. Кто он таков, этот незнакомец? Может, нам случайно повстречался неведомый миру шахматный гений? Или это знаменитый гроссмейстер, по непонятным причинам скрывающий свое имя? Мы живо обсуждали между собой все эти возможности, не боясь высказывать самые головокружительные предположения, лишь бы хоть как-то увязать друг с другом, с одной стороны, загадочную робость и странные признания незнакомца, с другой же – его несомненное мастерство шахматиста. При всех разнотолках, впрочем, мы в одном отношении были неколебимо единодушны: ни в коем случае не упустить возможность повторения столь грандиозного поединка! Мы твердо решили сделать все, что в наших силах, лишь бы упросить нашего помощника назавтра сыграть с Сентовичем еще одну партию, финансовую сторону обеспечения которой брал на себя Мак-Коннер. Поскольку путем расспросов удалось выведать у стюарда, что незнакомец – австриец, мне как земляку было поручено изложить ему нашу общую просьбу.

Выйдя на прогулочную палубу, я довольно скоро отыскал нашего столь поспешно скрывшегося беглеца. Лежа в шезлонге, он читал. Прежде чем подойти, я воспользовался случаем пристальнее к нему приглядеться. Остро очерченная голова в легком утомлении была откинута на подушку; мне снова бросилась в глаза необычная бледность еще сравнительно молодого лица с посеребренными ранней сединой висками; сам не знаю, почему, но у меня создалось впечатление, что человек этот постарел внезапно. Как только я приблизился к нему, он учтиво поднялся и представился, назвав фамилию, которую я конечно же знал: это была одна из самых известных и уважаемых фамилий в недавней австрийской империи. Я припомнил, что один из обладателей этой фамилии принадлежал к числу самых близких друзей Шуберта, да и один из лейб-медиков нашего старого кайзера тоже ее носил. Когда я передал доктору Б. нашу общую просьбу принять назавтра вызов Сентовича, он заметно растерялся. Оказывается, он и понятия не имел, что успешно противостоял самому чемпиону мира, причем действующему чемпиону, что называется, шахматному королю в зените славы. По какой-то причине эта новость, казалось, произвела на него совершенно особое впечатление, он снова и снова переспрашивал, точно ли я уверен, что противником его был настоящий чемпион мира. Я быстро сообразил, что сие обстоятельство облегчает мне мою миссию, однако счел за благо, предчувствуя крайнюю щепетильность собеседника в подобных вопросах, умолчать от него, что финансовые риски в случае его поражения несет Мак-Коннер. В конце концов, после довольно продолжительных колебаний доктор Б. дал согласие на поединок, не преминув, однако, еще раз настоятельно уведомить всех господ, что просит чрезмерных надежд на его шахматные умения не возлагать.

– Видите ли, – добавил он с неподражаемо рассеянной улыбкой, – я и вправду не знаю, способен ли сейчас сыграть, как полагается, всю партию от начала до конца. Поверьте мне, когда я говорил, что не притрагивался к шахматам с гимназической поры, то есть более двадцати лет, это вовсе не была ложная скромность. Да и в те времена я особо одаренным игроком не считался.

Он произнес все это столь естественным тоном, что у меня не возникло ни малейших сомнений в правдивости его слов. С тем большей искренностью и я дал волю своему удивлению: ведь он с точностью до хода помнит комбинации разных выдающихся мастеров, видимо, он по меньшей мере шахматной теорией длительное время занимался.

Доктор Б. снова улыбнулся своей странной мечтательной улыбкой.

– Длительное время! Видит бог, можно сказать и так: да, я длительное время занимался шахматами. Однако занимался в совершенно особых, поистине исключительных обстоятельствах. Вообще-то это довольно причудливая история, и она тоже добавляет свою краску в премилую картину нашей неповторимой эпохи. Ежели вы располагаете терпением и получасом времени…

И он указал на соседний шезлонг. Я с готовностью последовал его приглашению. Рядом с нами не было ни души. Доктор Б. снял очки, в которых читал, отложил их в сторонку и начал свой рассказ.

– Вы были столь любезны заметить, что, будучи венцем, без труда припомнили мою фамилию. Однако, полагаю, вам никогда не доводилось слышать об адвокатской конторе, которую я возглавлял поначалу совместно с отцом, а впоследствии в одиночку, ибо громких дел, о которых так любят писать газеты, мы не вели, да и новых клиентов из принципа не заводили. По правде говоря, адвокатской практикой в собственном смысле слова мы давно не занимались, ограничиваясь лишь юридическими консультациями, а в первую голову управлением имущества крупных монастырей, тесные связи с которыми поддерживал мой отец, бывший депутат от клерикальной партии. Кроме того – сейчас, когда монархия наша стала историей, об этом можно говорить, – нам было доверено управление капиталами некоторых членов императорского дома. Тесные связи с двором и верховным клиром – один мой дядя был придворным врачом императора, другой настоятелем в Зайтенштеттене[23] – тянулись уже через третье поколение; нам надлежало лишь сохранять их, и эта тихая, я бы сказал, бесшумная деятельность, выпавшая нам благодаря унаследованному доверию, в сущности, почти ничего не требовала от нас, кроме строжайшей конфиденциальности и надежности, двух качеств, коими мой покойный отец обладал в полной мере; благодаря умению и осмотрительности ему действительно удалось, как в годы инфляции, так и в лихую годину переворота, сохранить для наших клиентов большую часть их состояния. Когда Гитлер в Германии пришел к кормилу власти и начал свои грабительские набеги на владения церкви и монастырей, оттуда ради спасения от конфискации хотя бы движимого имущества были, разумеется, предприняты определенные меры и трансакции, осуществлявшиеся через наши руки, в итоге чего о некоторых тайных политических переговорах курии и императорского дома мы с отцом знали гораздо больше, чем когда-либо станет известно общественности. Однако именно полнейшая дискретность нашей конторы – у нас ведь даже вывески на дверях не было – равно как и осторожность, с какой мы оба категорически избегали публичного общения в любых монархистских кругах, обеспечивала нам самую надежную защиту от любопытства непрошеных дознавателей. Все эти годы фактически ни одна официальная инстанция австрийских властей даже не подозревала, что тайные курьеры императорского дома всю свою самую важную почту получают и отправляют именно в нашей неприметной конторе на пятом этаже.

А вот национал-социалисты за много лет до того, как направить свои армии против всего остального мира, начали сколачивать в соседних с Германией странах совсем иную, столь же опасную и отменно обученную армию – своеобразное ополчение униженных и оскорбленных, отверженных и обиженных жизнью. В каждом учреждении, на любом предприятии они внедряли свои так называемые «ячейки», во всякой инстанции, вплоть до личных резиденций Дольфуса и Шушнига[24], сидели их слухачи и шпионы. И даже в нашей столь невзрачной конторе, как я, к сожалению, слишком поздно выяснил, у них оказался свой человек. Правда, это был всего лишь жалкий и бездарный канцелярист, нанятый мною по рекомендации какого-то священника исключительно ради того, чтобы придать конторе хотя бы внешнюю видимость нормально работающего учреждения; никаких сколько-нибудь серьезных дел мы ему не доверяли, используя лишь для пустячных курьерских поручений, дежурства на телефоне и разборки документации, но, разумеется, документации только самой никчемной и безобидной. Вскрывать почту ему не разрешалось ни в коем случае, все важные письма я печатал на машинке собственноручно, без копирки, в единственном экземпляре, всякий сколько-нибудь важный документ забирал с собой домой, а все конфиденциальные переговоры и обсуждения проводил либо в монастырских покоях, либо в приемной врачебного кабинета своего дядюшки. Благодаря всем этим мерам предосторожности соглядатай наш ко всем существенным делам не имел ни малейшего доступа, покуда из-за какой-то нелепой случайности этот пронырливый гаденыш не учуял, что мы ему не доверяем и что все самое интересное происходит у него за спиной. То ли в мое отсутствие кто-то из курьеров по неосторожности упомянул «его Величество» вместо того, чтобы, как было условлено, говорить о «бароне Берне»; то ли этот мерзавец осмелился самочинно вскрывать письма – как бы там ни было, прежде чем я что-либо успел заподозрить, он уже получил из Берлина или из Мюнхена секретное указание неусыпно за нами следить. Лишь много позже, уже после ареста, я припомнил, что его первоначальная леность на службе в последние месяцы сменилась вдруг поистине неуемным рвением: он неоднократно и почти назойливо предлагал мне отнести на почту мои письма. Следовательно, я тоже не вправе отвести от себя обвинение в некоторой утрате бдительности, однако, в конце концов, своим коварством Гитлер перехитрил не только меня, но и самых выдающихся дипломатов и полководцев, разве не так? Сколь долго, любовно и досконально гестапо одаривало меня своим вниманием, с прискорбной очевидностью выяснилось в тот же самый вечер, когда Шушниг объявил о своей отставке: эсэсовцы арестовали меня немедленно, то есть еще за день до того, как Гитлер вошел в Вену. По счастью, едва дослушав по радио прощальное заявление Шушнига, я самые важные бумаги успел сжечь, а оставшуюся, не подлежащую уничтожению документацию, включая финансовые и нотариальные подтверждения размещенных за границей ценных бумаг и авуаров нескольких монастырей, а также капиталов двух эрцгерцогов, со своей верной старухой-экономкой исхитрился в бельевой корзине переправить к моему дядюшке буквально за несколько минут до того, как ко мне вломились эти молодчики.

Поделиться с друзьями: