Критика и клиника
Шрифт:
Мир как совокупность разнородных частей: необъятное лоскутное одеяло или бесконечная стена сухой каменной кладки (зацементированная стена или обрывки головоломки могли бы восстановить целостность). Мир как набор образцов: образцы (specimen) и представляют собой нечто единичное, замечательное, какие-то части, которые невозможно свести к целому, которые выделяются из обычных серий. Образцы дней, specimen days, говорит Уитмен. Образцы положений, образцы сцен или видов (scenes, shows или sights). В самом деле, образцы бывают то — положений, когда речь идет о сосуществовании частей, разделенных пространственными промежутками (раненые в госпитале), то — видов, когда речь идет о чередовании фаз движения, разделенных временными промежутками (моменты боя с переменным успехом). И в том и в другом случае действует закон отрывочности. Отрывки — это зерна, «гранулы». Отобрать единичные случаи и второстепенные сцены куда важнее, чем предоставить обобщающее размышление. В отрывках и проглядывает скрытый задний план, небесный или дьявольский. Отрывок — это «отдаленное отражение» кровавой или безмятежной реальности64. При этом необходимо, чтобы отрывки, примечательные части, положения или виды добывались силой особого акта, который как раз и заключается в письме. Отрывочное письмо Уитмена определяется не афоризмом или делением на части, а особым типом фразы, которая и модулирует интервал. Как если бы синтаксису, созидающему фразу и превращающему ее в целостность, готовую замкнуться на себе, очень хотелось бы испариться, дав волю бесконечной асинтаксмческой фразе, которая все тянется и тянется или источает из себя тире, пространственно-временные интервалы. И тогда получается то фраза-перечисление, перечень случаев, готовый превратиться в каталог (раненые в госпитале, деревья на местности), то фраза-процесс, подобная протоколу отдельных фаз или моментов (бой, погонщики скота, сменяющие друг друга рои оводов). Фраза почти безумная — с переменами направления, разветвлениями, разрывами и прыжками, растяжениями, отпочкованиями, скобками. Мелвилл замечает, что американцы должны писать не так, как англичане65. Нужно разломать английский язык и сделать так, чтобы тот раскручивался по линии убегания: сделать язык конвульсивным.
Закон отрывка применим как к Природе, так и к Истории, как к Земле, так и к Войне, как к добру, так и ко злу. Конечно же, Войну и Природу связывает общее дело: Природа движется колоннами, отделениями, как воинские части66. «Колонна» воронов, оводов. Но если верно, что отрывок повсюду, что он дан самым непосредственным образом, то целое или нечто аналогичное целому все равно должно быть обретено или даже изобретено. Бывает, правда, что Уитмен выдвигает вперед идею Целого, изображая некий космос, призывающий нас к слиянию; в одной особенно «конвульсивной» медитации он называет себя гегельянцем, утверждает, что лишь Америка «воплощает» Гегеля, и настаивает на первичных правах органической целостности67. Тогда он выражается как европеец, находящий в пантеизме предлог для раздутия своего «я». Но когда Уитмен говорит в свойственной ему манере, в своем стиле, становится ясно, что нечто целое еще только предстоит построить, и это тем более парадоксально, что целое появляется после отрывков, не затрагивая их и не претендуя на то, чтобы их в себя включить68.
Эта сложная идея связана с дорогим для английской философии принципом, которому американцы придадут новый смысл и новые направления: отношения находятся вне составляющих их членов… Отсюда вытекает, что отношения могут и должны быть установлены, изобретены. Если части — это отрывки, которые невозможно свести к целому, то, по меньшей мере, можно придумать между ними какие-то не-предсуществующие отношения, которые будут свидетельствовать как о прогрессе в Истории, так и об эволюции в Природе. Поэзия Уитмена предлагает столько смысла, потому что вступает в отношение с разнообразными собеседниками, массами, читателем, Штатами, Океаном…69 Цель американской литературы — установить отношения между самыми разнообразными аспектами географии Соединенных Штатов, Миссисипи, Каньонов, Прерий и их историей, борьбой, любовью, развитием70. Отношения, которых оказывается все больше и которые становятся все более утонченными, — своеобразный двигатель Природы и Истории. Война же, наоборот: она разрушительно действует на любое отношение и следствием своим имеет Госпиталь, всеобщий госпиталь, то есть место, где брат не узнает брата и где умирающие частички, обрубки искалеченных людей сосуществуют в абсолютном одиночестве, в отсутствие всяких отношений71.
Контрасты и взаимодополняемость — не заданные, а все время новые — составляют отношение цветов; и Уитмен — автор, вероятно, одной из самых колоритных литератур, которые только могут существовать. Контрапункты и перепевы — постоянно обновляемые, изобретаемые — составляют отношение звуков или пение птиц, Уитмен восхитительно их описывает. Природа — не форма, а процесс установления отношений: она изобретает полифонию, она является не целостностью, а собранием, «конклавом», «сборищем на свежем воздухе». Природа неотделима от всех процессов мирного сожительства и добрососедства, которые не являются предсуществующими данностями, а созидаются между инородными живыми существами так, что сплетается ткань подвижных отношений, которые содействуют тому, что мелодия одной части становится мотивом в мелодии другой части (пчела и цветок). Отношения возникают не изнутри Целого, скорее уж целое проистекает из внешних какому-то моменту отношений и меняется вместе с ними. Повсюду надлежит изобретать контрапунктные отношения, и они-то и обусловливают эволюцию.
То же самое и в отношениях человека с Природой. Уитмен вступает в гимнастическое отношение с молодыми дубками: он не сливается с ними, не сплавляется с ними, но действует так, что между ними что-то происходит, между человеческим телом и деревом, причем в обоих направлениях, когда т ело вбирает в себя «немного прозрачного сока и упругой древесины», а дерево со своей стороны обретает немного сознания («быть может, между нами идет обмен»)72. Наконец, то же самое в отношениях человека с человеком. И здесь человек должен изобретать свое отношение с другим: «Товарищество» — вот великое слово Уитмена для обозначения наивысшего человеческого отношения, но не в силу сложившейся ситуации, а в зависимости от особенных черточек, эмоциональных обстоятельств и «нутра» затронутых отрывков (в госпитале, к примеру, завязать товарищеские отношения с каждым умирающим.)73 Так возникает собрание изменчивых отношений, которые не смешиваются с целым, но производят то единственное целое, которое человек способен завоевать в той или иной ситуации. Товарищество и есть эта изменчивость, которая подразумевает встречу с тем, что Вовне, шествие душ на свежем воздухе, по «большой дороге». Думается, что как раз в Америке товарищеские отношения достигают предельного размаха и насыщенности, принимают формы мужской и народной любви, обретая при этом некий политический и национальный характер: не какая-то всенародность или тоталитаризм, а «Соединизм» («Unionism»), как говорит Уитмен74. Демократия и Искусство образуют целое лишь в их отношении с Природой (простор, свет, цвета, звуки, ночь…); за неимением чего искусство впадает в нездоровье, а демократия — в мошенничество75.
Общество товарищей — вот революционная американская мечта, которой Уитмен мощно посодействовал. Мечта несбывшаяся и преданная задолго до того, как то же самое случилось с мечтой советского общества. Но это и реальность американской литературы в двух ее аспектах: непосредственность или врожденное чувство отрывочности; осмысление живых отношений которые каждый раз приходится заново обретать и созидать. Спонтанные фрагменты — вот что составляет стихию сквозь которую или в промежутках которой появляется доступ к отражениям величайших видений и слушаний Природы и Истории.
Глава IX. Что говорят дети*
Ребенок непрестанно говорит о том, что он делает или пытается делать: обследовать окружающие миры на динамичных маршрутах и набрасывать их карты. Карты маршрутов — существенная часть психической деятельности. Маленький Ганс добивается одного — выйти из родительской квартиры, чтобы провести ночь у соседки и вернуться утром: дом как окружающий мир. Или: выйти из дома и, пройдя возле конюшни, отправиться в ресторан увидеться с богатой девочкой — улица как окружающий мир. Даже Фрейд признает необходимость обращения к карте76.
Однако Фрейд, по своему обыкновению, все сводит к папе-маме: странно, но в потребности обследовать дом он видит желание переспать с матерью. Как если бы родители обладали исходными местами или функциями, независимо от окружающей среды. Но окружающий мир образован качествами, субстанциями, силами и событиями: улица, к примеру, и ее матери алы вроде мостовой, ее шумы вроде криков торговцев, ее животные вроде запряженных лошадей, ее драмы (лошадь оступается, падает, лошадь бьют…). Маршрут сливается не только с субъективностью тех, кто проходит по окружающему миру, но и с субъективностью самого мира, насколько она отражается в тех, кто по нему проходит. Карта выражает тождественность пути следования и пройденного пути. Она сливается со своим объектом, когда сам объект — это движение. Нет ничего более поучительного, чем пути детей, страдающих аутизмом, как они выявляются и противополагаются на картах Делиньи — с обычными линиями, линиями брожения, петлями, исправлениями, возвращениями назад, со всеми их особенностями77. Ведь даже родители представляют собой некую окружающую среду, где проходит ребенок, качества, силы которой он проходит и карту которой он составляет. Личную и родительскую форму они приобретают только как представители какого-то окружающего мира в другом окружающем мире. Но ошибочно было бы полагать, будто ребенок сводится прежде всего к своим родителям, а доступ к окружающим мирам получает лишь через после и через развитие и наследование. Папа и мама не являются координатами всего того, во что вкладывает себя бессознательное. Не существует такого момента, когда ребенок еще не погружен в актуальный окружающий мир, по которому он проходит, когда родители как личности играют роль лишь открывателей и закрывателей дверей, стражей порогов, соединителей или разъединителей различных участков. Родители всегда занимают определенное положение в мире, который идет не от них. Даже у грудного младенца есть целый континент-колыбелька, по отношению к которому родители определяются в виде действующих лиц на пути ребенка. Годологические пространства Левина — с их маршрутами, обходами, препятствиями, агентами — образуют динамичную картографию78.
Мелани Кляйн изучала во время войны маленького Ричарда. Он проживает и мыслит мир в виде карт. Он их раскрашивает, переворачивает, накладывает друг на друга, заселяет, не забывая о главах государств — Англия и Черчилль, Германия и Гитлер. Для либидо свойственно осаждать историю и географию, организовывать формации ми ров и созвездия вселенных, образовывать континенты, заселять их расами, народами и племенами. Кто из влюбленных не скрывает в себе отчасти известные и отчасти воображаемые пейзажи, континенты и народности? Кажется, однако, что Мелани Кляйн, которая все сделала, чтобы определить миры бессознательного с точки зрения субстанций и качеств, равно как и событий, недооценивает картографическую деятельность маленького Ричарда. Она усматривает в ней лишь некое после, обыкновенный рост родительских фигур, доброго папы, злой мамы… Дети гораздо успешнее взрослых сопротивляются психоаналитическому прессингу и одурманиванию; Ганс и Ричард вкладывают в это все свое чувство юмора. Однако сопротивляться долго они не могут. Они должны разложить свои карты, под которыми уже ничего, кроме пожелтевших фотографий папы-мамы, нет. «Г-жа К. интерпретировала, интерпретировала, ИНТЕРПРЕТИРОВАЛА.»79
Либидо обладает не метаморфозами, а историко-мировыми траекториями. С этой точки зрения различие реального и воображаемого не выглядит убедительным. Реальному путешествию недостает сил для того, чтобы отразиться в воображении; а у воображаемого путешествия нет сил для того, чтобы, как говорит Пруст, удостоверить свою реальность. Вот почему воображаемое и реальное должны быть чем-то вроде двух смежных или накладывающихся друг на друга отрезков одной траектории, двумя то и дело меняющимися местами сторонами, вращающимся зеркалом. Австралийские аборигены сопрягают кочевые маршруты и воображаемые путешествия, вместе образующие «переплетение путей» в «необъятном разрезе пространства и времени, каковой надлежит читать как карту»80. В пределе воображаемое — это виртуальный образ, который прикреплен к реальному объекту, образуя кристаллик бессознательного, и наоборот. Мало того, чтобы реальный объект, реальный пейзаж вызывал в мысли сходные или близкие образы; необходимо, чтобы он источал свой собственный виртуальный образ, тогда как последний, в виде воображаемого пейзажа, вторгался в реальность, следуя тем путем, на котором каждый из них преследует другого, вступает с ним в обмен. «Видение», собственно, и образовано этим удвоением или раздвоением, этим сращением. В кристалликах бессознательного и проглядывают траектории либидо. Такого рода картографическая концепция заметно отливается от археологической концепции психоанализа. Последняя тесно связывает бессознательное с памятью: речь идет о памятной, достопамятной или монументальной концепции, которая имеет дело с личностями и объектами, тогда как окружающие миры становятся лишь площадками, способными их сохранять, признавать, удостоверять. С такой точки зрения слои накладываются друг на друга так, будто их пронизывает стрела, идущая сверху вниз, и речь о том, что все время надо углубляться. Карты, напротив, накладываются друг на друга так, что каждая из них, вместо того чтобы хранить свой исток в предыдущей карте, подвергается в последующей переделке: переходя от карты к карте, надо не искать какой-то исток, а оценивать смещения. Каждая карта — это перетасовка тупиков и прорывов, порогов и заграждений, которая, разумеется, идет снизу вверх. Но речь не только об изменении направления, но и о принципиальном различии: бессознательное относится уже не к личностям и объектам, а к маршрутам и становлениям; это бессознательное не монументализации, а мобилизации, чьи объекты скорее взмывают в воздух, чем остаются погребенными в земле. В этом отношении Феликс Гваттари дал замечательное определение шизоанализу в его противоположности психоанализу: «Оговорки, оплошности, симптомы подобны птицам, что стучат клювами в окно. Речь не о том, чтобы их интерпретировать. Речь о том, чтобы повторить их траекторию и посмотреть, могут ли они стать указателями для новых точек отсчета, отправляясь от которых можно было бы изменить ситуацию»81. Усыпальница фараона с ее центральным залом в самом низу пирамиды уступает место более динамичным моделям: от дрейфующих континентов до мигрирующих народов — все, чем бессознательное картографирует вселенную. Индейская модель заменяет модель египетскую: переход индейцев в глубину ущелий, где эстетическая форма сливается не с поминовением того или иного ухода или прихода, а с сотворением беспамятных путей, причем вся память мира оказывается рабочим материалом82. Карты не следует понимать лишь в плане экстенсивности, по отношению к устоявшемуся пространству маршрутов. Существуют также карты плотности, интенсивности, которые относятся к тому, чем заполнено пространство, что подразумевается маршрутом. Маленький Ганс определяет лошадь, набрасывая целый лист активных и пассивных аффектов: иметь большую письку, перевозить тяжелую поклажу, иметь шоры, кусаться, падать, попадать под кнут, перебирать ногами. Такой расклад аффектов (где «писька» играет роль трансформатора, преобразователя) и составляет карту интенсивности. То есть опять же набор аффектов. И опять же было бы неправильно видеть здесь, как это делает Фрейд, обычную производную папы-мамы: как если бы «видение» на улице, довольно обычное для того времени — падает лошадь, ее бьют кнутом, она пытается подняться — не в состоянии было напрямую затронуть либидо и вынуждено было вызвать в памяти сцену любви между родителями… Отождествление отца с упавшим животным — почти гротеск и предполагает недооценку всей совокупности отношений бессознательного с животными силами. И подобно тому, как карту движений и маршрутов нельзя рассматривать как производную или расширение схемы «папа-мама», так и карту сил или интенсивностей нельзя считать производной тела, расширением некого предварительного образа, дополнением — словом, тем, что после. Полак и Сивадон проделали глубокий анализ картографической деятельности бессознательного; возможно, единственная неясность в нем идет от того, что они видят в этой деятельности развитие образа тела83. Наоборот, как раз карта интенсивностей и распределяет аффекты, связи, положительный или отрицательный заряд которых и составляет всякий раз образ тела — образ, который всегда можно переделать или преобразовать в зависимости от определяющего его расклада аффектов.
Перечень аффектов, или расклад, интенсивная карта представляют собой становление: из образа лошади маленький Ганс не лепит бессознательного представления об отце, он вовлекается в становление-лошадью, которому противостоят родители. Так же и маленький Арпа и его становление-петухом: всякий раз психоанализу не дается отношение бессознательного с силами84. Образ — это не только маршрут, но и становление. Становление поддерживает маршрут, как интенсивные силы поддерживают силы движущие. Становление-лошадью Ганса отсылает к маршруту — от дома до конюшни. Прохождение возле конюшни или посещение курятника — обычные маршруты, но не невинные прогулки. Понятно, почему реальное и воображаемое должны выходить за рамки друг друга или вступать друг с другом в обмен: становление не есть воображаемое, как и путешествие — не реальность. Как раз становление превращает самый короткий маршрут, а то и стояние на месте, в путешествие; и как раз маршрут превращает воображаемое в становление. Две карты — маршрутов и аффектов — отсылают друг к другу.