Крошка Доррит
Шрифт:
Воспоминание о прежней тюремной жизни отца, как неотвязный напев жалобной мелодии, не оставляло ее и в те минуты, когда она пробуждалась от снов прошлого к снам ее настоящей жизни, – пробуждалась в какой-нибудь расписной комнате, часто парадном зале разрушающегося дворца с красными осенними виноградными листьями, свешивавшимися над окном, с апельсиновыми деревьями на потрескавшейся белой террасе, с группами монахов и прохожих на улице внизу, с нищетой и пышностью, так странно переплетавшимися на каждом клочке земного пространства, и вечной борьбой между ними, и вечной победой нищеты над пышностью. Затем следовал лабиринт пустынных коридоров и галерей с колоннами, семейная процессия, собиравшаяся на четырехугольном дворе внизу, экипажи и укладка багажа для предстоящего отъезда. Затем завтрак в другом расписном зале с подернутыми плесенью стенами, наводящим уныние своими колоссальными размерами, затем отъезд – самая неприятная минута для нее, застенчивой и не чувствовавшей в себе достаточно важности для своего места в церемонии. Прежде всего являлся проводник (который сам сошел бы за знатного иностранца в Маршалси) с известием, что все готово; за ним – камердинер отца, с тем чтобы торжественно облачить своего барина в дорожный плащ; за ним – горничная Фанни, ее горничная (вечная тяжесть на душе Крошки Доррит, из-за которой она даже плакала в первое время, так как решительно не знала, что с ней делать) и слуга ее брата; затем ее отец предлагал руку миссис Дженераль, а дядя – ей самой, и в сопровождении хозяина и служителей гостиницы они спускались с лестницы. Собравшаяся на дворе толпа смотрела, как они усаживались в экипажи среди поклонов, просьб, хлопания кнутов, топота и гама, и, наконец, лошади бешено мчали их по узким зловонным улицам и выносили за городские ворота.
Грезы сменялись грезами: дороги, усаженные деревьями, обвитыми ярко-красными гирляндами виноградных листьев, рощи олив; белые деревушки и городки на склонах холмов, миловидные снаружи, но страшные внутри своей грязью и нищетой; кресты вдоль дороги; глубокие синие озера и на них волшебные островки и лодки с разноцветными тентами и красивыми парусами; громады разрушающихся в прах зданий, висячие сады, где растения впивались в каменные стены и своды, разрушая их своими корнями; каменные террасы, населенные ящерицами, выскакивавшими из каждой щелки; всевозможные нищие повсюду – жалкие, живописные, голодные, веселые, – нищие дети, нищие старики. Часто у почтовых станций и в других местах остановок эти жалкие создания казались ей единственными реальными явлениями из всего, что она видела; и нередко, раздав все свои деньги, она задумчиво смотрела на крошечную девочку, которая вела за руку седого отца, как будто это зрелище напоминало ей что-то знакомое из прошлых дней.
Иногда они останавливались на неделю в великолепных палатах, каждый день устраивали пиры, осматривали всевозможные диковины, бродили по бесконечным анфиладам дворцов, стояли в темных углах громадных церквей, где золотые и серебряные лампады мерцали среди колонн и арок; где толпы молящихся преклоняли колени у исповедален; где расходились волны голубого дыма от кадильниц и пахло ладаном; где в слабом мягком свете, проникавшем сквозь цветные стекла и массивные драпировки, неясно обрисовывались картины, фантастические образа, роскошные алтари, грандиозные перспективы. Эти города сменялись дорогами с виноградом и оливами, жалкими деревушками, где не было ни одной лачуги без трещин в стенах, ни одного окна с цельным стеклом; где, по-видимому, нечем было поддерживать жизнь, нечего есть, нечего делать, нечему расти, не на что надеяться; где оставалось только умирать.
Снова попадались целые города дворцов, владельцы которых были изгнаны, а сами дворцы превращены в казармы; группы праздных солдат виднелись в великолепных окнах, солдатское платье и белье сушилось на мраморных балконах; казалось, полчища крыс подтачивают (к счастью) основание зданий, укрывающих их, и скоро они рухнут и погребут под собой эти полчища солдат, полчища попов, полчища шпионов – все отвратительное население, кишащее на улицах.
Среди таких сцен семейная процессия двигалась в Венецию. Здесь она на время рассеялась, так как собиралась пробыть в Венеции несколько месяцев во дворце (вшестеро превосходившем размерами Маршалси) на Гранд-канале.
В этом фантастическом городе, венце ее грез, где улицы вымощены водой и мертвая тишина днем и ночью нарушается только мягким звоном колоколов, ропотом воды и криками гондольеров на поворотах струящихся улиц, Крошка Доррит могла предаваться своим думам.
Семья веселилась, разъезжала по городу, превращала ночь в день, но Крошка Доррит была слишком робка, чтобы принимать участие в их развлечениях, и только просила оставить ее в покое.
Иногда она садилась в одну из гондол, которые всегда стояли возле их дома, принизанные к раскрашенным столбикам, – это случалось лишь в тех случаях, когда ей удавалось отделаться от несносной горничной, превратившейся в ее госпожу, и притом очень требовательную, – и каталась по этому странному городу. Встречная публика в других гондолах спрашивала друг у друга, кто эта одинокая девушка, сидящая в своей лодке, скрестив руки на груди, с таким задумчивым и недоумевающим видом. Но Крошка Доррит, которой и в голову не приходило, что кто-нибудь может обратить внимание на нее или ее поступки, продолжала кататься по городу, такая же тихая, запуганная и потерянная.
Но больше всего она любила сидеть на балконе своей комнаты над каналом. Балкон был построен из массивного камня, потемневшего от времени, – дикая восточная фантазия в этом городе – собрании диких фантазий. Крошка Доррит действительно казалась крошкой, когда стояла на нем, опираясь на широкие перила. Здесь она проводила почти все вечера и скоро стала обращать на себя внимание: проезжавшие в гондолах часто поглядывали на нее, говоря: «Вот молоденькая англичанка, которая всегда одна».
Но для молоденькой англичанки эти люди не были реальными существами: она их даже не замечала, – наблюдая за солнечным закатом, за его длинными золотыми и багряными лучами и пылающим ореолом, озарявшим городские здания таким ослепительным блеском, что их массивные стены точно светились изнутри и казались прозрачными. Она следила за угасанием этого ореола, а затем, поглядев на черные гондолы, развозившие гостей на музыку и танцы, поднимала взор к сияющим звездам. И ей вспоминалась ее собственная прогулка под теми же звездами. Как странно было думать теперь о тех старых воротах!
Она думала о старых воротах, вспоминая, как сидела в уголке, прижавшись к ним вместе с Мэгги, положившей голову к ней на колени; думала и о других местах и картинах, связанных с прошлым. Потом наклонялась над балконом и смотрела на темные воды, как будто видела в них все это, и задумчиво прислушивалась к ропоту волн, точно ожидая, что вода вся утечет и ей откроется на дне канала тюрьма, и она сама, и старая комната, и старые жильцы, и старые посетители – вся та действительность, которая и до сих пор казалась ей единственной, неизменной действительностью.
Глава IV. Письмо Крошки Доррит
«Дорогой мистер Кленнэм! Пишу вам из своей комнаты в Венеции, думая, что вам будет приятно получить весть обо мне. Но во всяком случае, вам не так приятно будет получить письмо, как мне писать его: вас окружает все, к чему вы привыкли, – пожалуй, кроме меня, которую вы видели так редко, что мое отсутствие не может быть особенно заметным для вас, тогда как в моей теперешней жизни все так ново, так странно и мне так многого не хватает.
Когда мы были в Швейцарии, – мне кажется, с тех пор прошло уже бог знает сколько лет, хотя на самом деле это было всего несколько недель назад, – я встретилась с молодой миссис Гоуэн на экскурсии в горы. Она сказала мне, что чувствует себя вполне здоровой и счастливой, просила меня передать вам, что благодарит вас от души и никогда не забудет. Она отнеслась ко мне очень дружелюбно, и я полюбила ее с первого взгляда. Но в этом нет ничего удивительного: как не полюбить такое прелестное и очаровательное создание? Не удивляюсь, что и другие ее любят. Ничуть не удивляюсь.
Надеюсь, вы не будете слишком беспокоиться за миссис Гоуэн – я помню, вы говорили, что принимаете в ней самое дружеское участие, – если я скажу, что ее муж кажется мне не совсем подходящим для нее. По-видимому, мистер Гоуэн влюблен в нее, а она, без сомнения, влюблена в него, но мне кажется, он недостаточно серьезный человек – не в этом отношении, нет, а вообще. Мне невольно пришло в голову, что если бы я была миссис Гоуэн (какая невероятная перемена и как бы мне пришлось измениться, чтобы походить на нее), то чувствовала бы себя одинокой и покинутой, чувствовала бы, что рядом со мной нет твердого и надежного человека. Мне показалось даже, что и она чувствует это, сама того не сознавая. Но не огорчайтесь чересчур, потому что она вполне здорова и очень счастлива. И какая красавица!
Я надеюсь встретиться с ней опять и скоро – даже рассчитывала увидеть ее на днях. Я постараюсь быть ей верным другом, ради вас. Дорогой мистер Кленнэм, вы, верно, не придаете значения тому, что были для меня другом, когда других друзей у меня не было (да и теперь нет, я не приобрела новых друзей), но для меня это очень, очень много значит, и я никогда этого не забуду.
Хотелось бы мне знать (но лучше, если никто не будет писать мне), хорошо ли идет дело мистера и миссис Плорниш, которое устроил им мой дорогой отец, с ними ли дедушка Нэнди, счастлив ли он и распевает ли свои песенки. Я едва удерживаюсь от слез, когда вспоминаю о моей бедной Мэгги и думаю, какой одинокой она должна себя чувствовать без своей маленькой мамы, хотя бы все относились к ней ласково. Будьте добры, сходите к ней и передайте под строгим секретом, что я люблю ее и жалею о нашей разлуке не меньше, чем она сама. Скажите им всем, что я вспоминаю о них каждый день и что мое сердце всегда неизменно с ними; о, если бы вы знали, как неизменно, то пожалели бы меня за то, что я так далеко и стала такой важной.