La plus belle (Прекраснейшая)
Шрифт:
— Завидую тебе белейшей завистью, друг мой, — заявил Роз, оглядывая знакомую всем уже Саломею. — Ты нашел свой источник вдохновения, а мне пока что не так везет. Все претендентки на роль моей музы только знай чистят мой кошелек, и хоть бы одна вселила в меня идеи, подобные твоим.
— У тебя еще все впереди, — ответил Даниэль, изрядно раздобревший от всех тех дифирамб, что ему пришлось выслушать. — Подумать только, ведь я еще весной и подумать не мог…
Он оборвал себя на середине фразы: в этот момент в двери зашла Лили в сопровождении Мадам, и Даниэль, мигом забывая обо всем, устремился к ним. Они обе оказались рады ему так же, как и он им; Мадам, изменив своей обычной сдержанности, даже наградила его объятиями, и это ошеломило его почти до икоты.
— Как быстро летит время, — произнесла она, оглядывая Даниэля с тем же выражением, с каким он, должно быть, смотрел иногда на свои лучшие картины. — И ты — тот самый мальчишка, который еще недавно заходил к нам так, будто под ним вот-вот провалится пол!
Он рассмеялся, признавая: да, да, бывало, грешен, — и тут же крепко обнял Лили, которая, презрев все правила приличия, почти повисла на его шее и долго не желала отпускать.
— Я так рада, — произнесла она, сияя, когда они наконец нашли в себе силы отстраниться друг от друга, — что наконец-то вы… а вы придете к нам сегодня? Я буду вас ждать вечером.
Он крепко, но бережно сжал кончики ее пальцев, готовясь произнести что-то вроде «С радостью» или «Обязательно», но в этот момент на него налетел, как смерч, невесть откуда взявшийся Пассаван — как главный инвестор и организатор выставки, он был первым в списке приглашенных, хотя Даниэль меньше всего мог бы сказать, что счастлив от его присутствия.
— Друг мой! — как всегда громогласно заявил он, обхватывая Даниэля за плечи и уволакивая прочь; он только обернулся, чтобы перехватить взгляд Лили, и она улыбнулась ему с неловкостью и досадой. — Я думаю, все уже собрались, время показать твой лучший экспонат!
С неохотой признавая, что он прав, Даниэль пригласил всех проследовать в последний зал; пока что тот стоял закрытым, ибо был предназнчаен лишь для одной картины, над которой молодой человек закончил корпеть лишь несколько дней назад. По его мнению, это было лучшее, что он успел когда-либо написать; картина должна была либо принести ему долгожданную славу, либо оскандалить навек — впрочем, как он успокаивал себя, одно неизбежно повлекло бы за собою другое.
— Господа! Господа! — объявил Пассаван, дожидаясь, пока все приглашенные доберутся до зала. — Сейчас вы увидите кое-что совршенно необыкновенное! Предупреждаю, особо чувствительные могут лишиться чувств. Не волнуйтесь, на сей счет у нас припасена нюхательная соль!
Его слова возымели должный эффект; даже те, кто пока поглядывал в сторону зала лениво и с неохотой, поторопились присоединиться к остальным и теперь стояли в задних рядах, привставая на цыпочки и даже подпрыгивая, чтобы разглядеть хоть что-то поверх множества голов. С замирающим сердцем Даниэль подступился к стоящему посреди помещения мольберту; до сего момента его скрывало от глаз зрителей плотное покрывало, и Даниэль сдернул его, отшвырнул в сторону — давно, еще для Саломеи отрепетированным жестом.
В толпе кто-то сдавленно ахнул, а потом стало тихо. Слышно было только гудение электрических ламп и то, как самоубийственно бьется в одну из них вылетевший из вентиляции мотылек.
— Я рад представить вам, — проговорил Даниэль, чувствуя, как лицо его заливает краска, а слова царапают горло, — мою последнюю работу. «Отдохновение весталки*».
Никто не ответил ему — все стояли, как громом пораженные, и он, с тоской предполагая, что только что похоронил себя, обернулся к злосчастному холсту. Сколько трудов ему стоило уговорить Лили позировать обнаженной! Казалось бы, в его обществе она давно потеряла всякое стеснение, но как только речь зашла о картине, и стыдливость решила вернуться к ней. Выбиваясь из сил, Даниэль рассказывал ей о величайших творениях европейских художников и о новом слове в искусстве, о древних традициях и о грядущей революции умов — в общем, как метко выразился Роз, «использовал язык по прямому назначению». Не забывал он и о более действенных способах уговоров («не по прямому»), и, в конце концов, сорвав с губ Лили слабое, чуть слышное «да», был счастлив так, как не были, должно быть, счастливы ни Ромео, ни Тристан, ни пресловутый Ланселот. Лили еще лежала на постели, расслабленная от испытанного удовольствия, а Даниэль уже вытаскивал из-за шкафа заранее припрятанный туда мольберт, чтобы успеть запечатлеть ее фигуру, пока блаженная истома не оставила ее. Жрица Весты, в конце концов, получилась именно такой, какой он себе представлял — каждая линия ее тела, каждая черта лица дышала томлением пробудившейся чувственности, и Даниэль предчувствовал, что это зрелище может впечатлить даже видавшую всякие виды богемную парижскую публику. В этом он не ошибся — потребовалось не одно мгновение, чтобы к собравшимся в зале гостям вернулся дар речи.
— Очень смело, — выговорила Мадам с некоторым усилием; Лили стояла подле нее, как вкопанная, и явственно преодолевала желание выскочить из зала или, по крайней мере, закрыть ладонями пылающее лицо — она знала, конечно, что картина предназначена для выставки, но, похоже, переоценила собственную стойкость. — Интересно. Я бы сказала… отлично передает настроение.
— Именно! — горячо подтвердил Пассаван, выступая из толпы и оказываясь рядом с Даниэлем. — Клянусь, эта жрица — лучшее, что я видел в своей жизни!
Его мнение для многих из присутствующих оказалось, очевидно, решающим; встревоженный шепоток, пробежавший по рядам гостей, не умолк совсем, но оказался порядочно заглушен поднявшимся хвалебным гулом. Даниэль понял, что краснеет еще больше, на сей раз от облегчения; напряжение ожидания отпустило его, и он ощутил себя марионеткой, бессильной и безвольной, повисшей на поддерживающих ее нитях. Эти невидимые нити, должно быть, были единственной причиной тому, что он от избытка чувств тут же не осел на пол; пока гости подступились плотнее к картине, разглядывая каждую деталь, обмениваясь мнениями, Даниэль доплелся до стоящей у стены банкетки и почти рухнул на нее, борясь с подступающим к горлу смехом.
— Потрясающий успех! — Пассаван, конечно, был тут как тут, и в руке он держал пару бокалов шампанского. — Я же говорил, друг мой, им понравится! Люди любят разглядывать то, что шокирует их — сначала отворачиваются, говорят «фу! какая непристойность!», но затем возвращаются и смотрят, смотрят, пока у них не заболят глаза.
Даниэль взглянул на него и ничего не ответил. Пассаван, впрочем, едва ли догадывался о том, какие кровожадные мысли посещают в тот момент голову его собеседника.
— Могу тебя поздравить, — торжественно произнес он, протягивая Даниэлю шампанское. — Сегодня ты стал не просто богат, сегодня ты стал знаменит. Стоит того, чтобы отметить как следует, а?
«Как собаку», — подумал Даниэль, пытаясь этой мыслью успокоить поднявшуюся в груди тошнотворную дурноту.
И, улыбаясь, принял из рук Пассавана бокал.
***
Должно быть, из-за пережитого им на выставке шампанское ударило в голову Даниэля сильнее обычного: только этим он мог объяснить, что тем же вечером оказался в доме Пассавана в обществе самого графа, несметного множества бутылок, Несравненной Адель и хорошенькой светловолосой девицы, в ком Даниэль без труда узнал ту самую балерину, чье выступление в свое время так приятно его порадовало.
— Алекси, — так к ней обращалась Адель, приходящаяся девице хорошей подругой, — скажи, чтобы открыли еще шампанского. Выпьем за мою помолвку.
— Как? — ахнул Пассаван, подскакивая на месте, как будто его укололи иглой в самое чувствительное место. — Помолвка? От тебя ли я это слышу?
Улыбаясь, Адель продемонстрировала ему изящное запястье, где на одном из пальцев отливало золотом чудесное кольцо с немаленьким сапфиром.
— Фон Хольцер все же решился. Завтра мы объявим о том, что обручены.