La plus belle (Прекраснейшая)
Шрифт:
— Да ты точно уже помешался! Так ты себе всю требуху сожжешь!
Оказалось, пить этот эликсир следовало разбавленным, но и это не избавило Даниэля от ощущения, будто он проглотил жидкий огонь. Задохнувшись и рванув на себе воротник, он согнулся пополам, хватая ртом воздух; Роз, увидев его мучения, только хлопнул его по плечу:
— Такое бывает. Потом привыкнешь, дружище. Лучше заешь…
Даниэль с трудом выпрямился, закинул в рот пару маслин. На глазах у него выступили слезы.
— Как ты это пьешь? — сиповато спросил он, со священным ужасом наблюдая, как Роз снова наполняет их бокалы.
— Дело привычки, — ответил поэт, пожимая плечами. — Первая рюмка всегда идет тяжело, тут уж ничего не поделаешь. А каждую последующую пьешь все легче и легче.
Даниэль поколебался немного, стоит ли ему пить вторую — и все-таки согласился, чтобы понять, что Роз оказался прав. Вторая порция абсента показалась ему несколько приятнее первой, третья — приятнее второй, и вскоре он, разделяя со своим спутником тост за тостом, вовсе потерял им счет.
***
Он не помнил, как добрался до своей квартиры — темной, холодной, неприветливой, сейчас абсолютно чужой. В голове ворочались уже не мысли, а отдельные бессвязные слова, ни за одно из которых он не мог зацепиться даже про себя, не говоря уж о том, чтобы выговорить — мешала сгустившаяся вокруг него вязкая муть, отрезавшая его от остального мира, от всех людей и даже от собственных переживаний: теперь между ним и тем Даниэлем, который пришел в заведение Мадам этим утром, разверзлась непреодолимая пропасть, и его это полностью устраивало — тот, другой никогда бы до него не докричался, не дотянулся, не схватил и не уволок с собой. Тот, другой рвался обратно, к унылой жизни провинциального города, спокойной и гиблой, как трясина, из которой так сложно вырваться и которая никого не отпускает дважды. «Я должен, должен уехать», — орал тот, другой Даниэль Даниэлю теперешнему в самое ухо, и даже абсент не смог угомонить его — и сейчас, совершенно растворившийся в собственном опьянении, Даниэль все еще слышал смутное эхо, порожденное его голосом.
«Забрать ее. Уехать. Сейчас же».
Было около полуночи — о том говорили зазвонившие в приемной часы. Даниэль лежал на диване в гостиной — одетый, в забрызганном вином пиджаке, не снявший даже перчаток, — и бездумно, слепо глядел в белоснежный, украшенный лепниной потолок. Он помнил, что у него припасены еще кое-какие деньги (Мадам пока не выплатила ему аванс за афишу для Эжени) и примерно прикидывал, на что могло бы хватить этой суммы. Два билета до родных мест? Пожалуй, даже в первый класс. Несколько месяцев безбедной жизни в провинции? Да и потом они не будут голодать, ведь отцовская рента — небольшой, но верный доход, куда вернее сиюминутных гонораров, которые тают стремительнее, чем подожженный в абсенте сахар.
А потом?
«Я хотел этого. Я хотел. Я приехал в Париж… за этим».
Сейчас он видел их повсюду, хотя раньше не обращал на них внимания. Таких же неудачников, каким он был когда-то — одетых в обноски, с горящими глазами, заявившихся в Париж в наивной вере, что их таланты будут оценены по достоинству. И сколько из них было вынуждено вернуться назад, так и не изведав желаемого ими успеха? Сколько из них, не в силах смириться с поражением, опускались все ниже и ниже, пока не исчезали бесследно в этой кипящей клоаке? Видя их, Даниэль понимал, какой необыкновенный, небывалый шанс выпал ему — ему одному, а не кому-то другому. Судьба захотела видеть его на вершине славы… а он воротит нос от тех даров, что она ему преподносит.
Перед мысленным взором Даниэля появилось все, что он уже успел получить, а затем и то, что он должен был получить в ближайшем будущем — и он едва не взвыл от охватившей его тоски. Столь вопиющей несправедливости представить было сложно; сейчас он самому себе напоминал глупого щенка, которого подразнили лакомством, дали даже понюхать, а затем отобрали, напоследок еще и дав хорошего пинка. Он мог переступить через многое, но не через возникшие в его воображении картины с Лили в постели Пассавана. Что он с ней делает сейчас? Или уже сделал? Не причинил ли он ей боли? Вряд ли стоит обманываться его добродушием — Даниэль вспомнил услышанные им как-то откровения одного повесы, на первый взгляд безобиднейшего буржуа средней руки, который делился со всеми, кто готов был его слушать, своими странными и даже дикими пристрастиями. С особенным пылом он расписывал, как любит во время соития душить молоденьких девушек — и пару раз, добавлял с мелким смешком, «чуть не переборщил»…
Даниэля начало тошнить. Было ли тому виной выпитое или испытанный им ужас — он не знал, но ему пришлось встать со своего лежбища, на заплетающихся ногах добраться до окна и распахнуть его, впуская в комнату поток выстывшего за вечер воздуха. Это позволило ему немного прийти в себя, хоть стоять на ногах он по-прежнему не мог: опустился у стены рядом с подоконником, прислонился к ней затылком, закрыл глаза, понимая, что готов совершить ошибку — и ничего не может поделать с этим.
«Хорошо. Мы уедем. Завтра. То есть, уже сегодня. К черту все. Пусть только она вернется…».
Как объясняться с Мадам, он в тот момент не думал, надеясь лишь на то, что его решимость, сродни той, что испытывают осужденные на казнь, получившие последнее слово, не подведет его. Пусть Мадам говорит что хочет, пусть говорит о его глупости и недальновидности, упрекает его, путь разъяряется и кричит — он не заставит Лили еще хоть раз проходить через этот ад.
Принятое решение, увы, ничуть не умалило внутренний раздрай Даниэля, а лишь усугубило его. Теперь одна его часть думала о неизбежном объяснении с матушкой, которая так надеялась на успех сына, что даже не стала удерживать его, когда он объявил о намерении оставить родной дом; вторая же, не готовая разорвать те узы, что связали его с этим городом, молила об отсрочке. Теперь он остро жалел о каждом недопитом бокале вина, о каждом приеме или званом вечере, который пропустил, о каждом знакомстве, которое не смог завести или которому не уделил достаточно внимания; всякий раз в такие минуты он отмахивался, думая, что поток обрушившихся на него благ никогда не иссякнет, а теперь, как выяснилось, был готов прервать его своей собственной рукой.
Поглощенный собственными переживаниями, Даниэль не сразу услышал шаги за дверью — только когда она распахнулась, явив ему знакомый, хоть и с трудом различимый в темноте женский силуэт, он едва не вскрикнул, попытался подняться и не смог, неловко завалился на бок. В голове его всплыли слова, сказанные Розом о свойствах абсента — только этим Даниэль мог объяснить появление Лили на пороге его гостиной.
— Ты… — только и прохрипел он, слепо выставляя перед собой руки, но она не заметила ни его потрясения, ни его жалкого состояния, просто метнулась к нему и упала на колени с ним рядом, заключила в горячечные объятия и быстро, лихорадочно зацеловала его щеки, губы, подбородок.
— Что с вами? Очнитесь! Я здесь, я вернулась…
— Ты… — повторил он, с трудом осознавая, что рядом с ним — не призрак или галлюцинация, вызванная из небытия измученным, воспаленным сознанием, а настоящая, живая Лили из плоти и крови. — Ты здесь… но почему…
Их лица оказались напротив друг друга, и он увидел, что глаза ее искрятся неподдельным, неомрачненным счастьем.
— Граф меня отпустил! — громким шепотом объявила она, будто в пустой квартире ей было от кого таиться. — Мы просто ужинали… и больше ничего!
— Ничего? — отупело переспросил Даниэль.
— Ничего! — подтвердила она и бросилась вновь его обнять. Наверное, ощущение ее тепла рядом стало для Даниэля последней каплей; разбитый и истерзанный, он ничего больше не смог сделать, кроме как спрятать лицо у Лили на плече и зарыдать беззвучно и отчаянно, одновременно с облегчением — и безнадежностью.
Испытанное им за тот вечер что-то необратимо изменило, иссушило в нем; успевший передумать и пережить все, Даниэль проснулся поутру, чувствуя себя постаревшим на десять лет. Это чувство никуда не ушло от него и впредь, поселив в его душе странную отстраненность, подкрепляемую холодным, безразличным оцепенением; по крайней мере, отпуская Лили на следующую встречу с Пассаваном, откуда она, притихшая и безучастная, вернулась лишь засветло, Даниэль не ощущал более никакого внутреннего протеста.