Лабинцы. Побег из красной России
Шрифт:
Какая может быть «специальность» у строевого офицера? Это поставило нас в тупик. Все же написали, «кто на что способен». Брат написал, что он «техник по образованию», а я — «спортсмен по гимнастике». Всех нас было 500 человек, и всем надо дать службу. И вот — началось.
В разные учреждения Уральского округа требовались опытные люди в канцелярии. В наш харитоновский дом приезжают председатели многочисленных учреждений, вызывают по фамилиям, знакомятся и тут же забирают к себе.
Как долгие и опытные адъютанты, были вызваны наши старые Кавказцы — полковники Удовенко и Гридин, получив должности главных секретарей в каких-то заводских учреждениях. Через несколько дней к нам пришел Удовенко и рассказал о запущенности в его канцелярии, которую он сразу привел в порядок.
Донского Войска подъесаул Карнаухов, умняга, бывший станичный учитель, получил должность секретаря окружного управления здравоохранения. Глава ее, женщина с высшим образованием, местная еврейка, имела богатую аптеку и, чтобы сохранить ее, записалась в партию. Так и поведала Карнаухову, передав ему даже печать своего учреждения.
Курьезов было много. Вдруг заходит к нам генерал Косинов, всегда бодрый, чисто выбритый, в неизменной своей длинной офицерской шинели защитного цвета и в крупной папахе черного курпея — и громко, весело, еще не поздоровавшись ни с кем, выкрикивает:
— Господа-а!.. А я назначен в Чека жандармом!.. Снимаю мешочников с поездов!..
Аюбя и уважая этого маститого, сердечного, широкого по натуре ге-нерала-казака, мы весело расхохотались. Смеется и он и тут же говорит, что он «никого не снимает, а пропускает несчастных крестьян с их мешками». (Скоро все старики будут отпущены на Кубань, и в 30-х годах Косинов, бурная натура, будет расстрелян в Ростове.)
Как техника по образованию, брата назначили на Нытвинский завод, находящийся под Пермью. Он командирован туда один из нашей группы. Человек исключительной доброты, душа общества, которому так были необходимы рядом близкие ему люди, он единственный отрывался от нас и уезжал в такую даль от Екатеринбурга. И он, и я взгрустнули сильно. Предстоящая разлука сковала наши мысли.
День разлуки настал. Его поезд в Пермь отходит в 10 часов вечера. Все остающиеся в Екатеринбурге окружили «Андрей Ивановича», как называли его все. Его очень полюбили и донские офицеры. Все шутили, острили, желали ему счастливого пути. Брат улыбался, отвечал им на шутки, но я видел, как тяжело ему было расставаться со всеми нами и в особенности со мной. Его веселость была напускная. Я хорошо это видел и в его добрых глазах, и в его слегка перекошенном страдальческой гримасой лице. Я молчал и глубоко переживал эту разлуку. Сердце тосковало. Мы расставались против нашего желания, может быть, очень надолго. И как оказалось, мы расстались навсегда.
Брат, грустно и неловко распрощавшись со всеми за руку, подошел ко мне, к последнему. Подошел и остановился, боясь произнести слово «прощай». Боялся этого слова и я. Да и при всех я не хотел прощаться со своим братом.
— Я тебя провожу, Андрюша, — говорю ему, и мы вышли из дворца-казармы, прошли двор, вышли на улицу и остановились молча.
Стояли сильнейшие декабрьские морозы. А в тот вечер, как нарочно, шла сибирская пурга. Все крутило, завывало, морозило кругом и без того морозный горный Урал. Через 10 шагов уже не видно было человеческой фигуры. Я вышел в своем хорановском летнем кашимировом бешметике, чуть выше колен, и в маленькой шапчонке. Брат был одет в кургузый овчинный полушубок, в папахе, имея на плечах грубый серый строевой башлык. На сгибе локтя висело его самодельное ведро из жести, в которое был сложен весь его багаж. На улице пурга резко ударила нам в лицо, пошла под полы одежды и во все щели наших невзрачных костюмов. Мы стояли. Все было переговорено, и на душе образовался какой-то комок грусти, не позволявший говорить... Это всегда бывает так, когда расстаешься с дорогими для тебя существами, уезжающими, уходящими куда-то далеко, в неизвестность...
Брат, словно желая продлить час разлуки, стал очень медленно завязывать свой башлык поверх папахи. У него это получалось очень неловко. Он завязывал башлык, потом развязывал концы его, будто поправляя их, и мы молчали. Ведро-цыбарка, как ценная валюта для обмена на хлеб у крестьян, стояло тут же, в снегу, и ждало. Наконец, брат, видимо, понял, что надо прощаться. Неловко, запутываясь в словах, он произнес:
— Ну... до свидания, Федя, — и, взяв меня за руку, обнял и неловко поцеловал в губы.
Его усы обледенели, и я почувствовал холодную влагу и усов, и губ. Разнявшись после объятия, он медленно взял ведро, положил его дужкою в изгиб локтя, стал вновь поправлять свой башлык грубого сукна, завязанный позади шеи, вздернул несколько раз головой, прилаживая башлык на шее, и вновь повторил:
— Ну... до свидания, Федя, — протянул мне руку.
— До свидания, Андрюша, — замогильным голосом ответил я ему.
Он освободил мою руку от пожатия, как-то вновь неловко повернулся «заездом» кругом и несмело шагнул вперед...
Спуск по Воздвиженскому проспекту к вокзалу, отстоявшему от ха-ритоновского дома верстах в двух, начинался сразу и очень круто. Чтобы не поскользнуться по мерзлой дорожке, запурженной снегом, брат тронулся мелкими шажками, резко стуча по ней своими мерзлыми сапогами. Этот стук сапог очень четко воспринимался в моей груди и мозгах.
— Смотри не упади, Андрюша! — крикнул ему вслед.
— Ни-чи-во, иди домой, Федя, а то тебе холодно, — полуобернувшись, из ночной пурги ответил мне он. Это были его последние слова ко мне.
Но я не ушел. Я стоял у ворот на тротуаре и следил, пока темная фигура старшего брата совершенно скрылась внизу, в пурге, в ночи...
Хотелось еще стоять и смотреть вслед туда, куда скрылся так скоро от меня мой дорогой и любимый старший брат, войсковой старшина родного Войска и кровного 1-го Кавказского полка, нашего прадедовского полка. Но это было совершенно бесполезно. Пурга заволокла все крутом, и через улицу даже не видны были дома противоположной стороны. Я пронизал еще раз глазами печально ночную пургу, чем послал последнее приветствие удаляющемуся брату, и быстро вошел во двор. Это было 15 декабря 1920 года. С тех пор я его больше уже не видел на этом свете. Где, когда, при каких обстоятельствах он погиб в красной России — мне до сих пор неизвестно358. Это было наше с братом «последнее прости»!..
Жуткая трагедия. Но мы тогда с ним еще не знали, что в Таврии в июле месяце этого же года в бою, в Корниловском конном полку, погиб наш меньший брат Георгий, есаул, в 24 года от рождения. Смертельно раненный в шею, потерявший возможность говорить, он написал записку есаулу Н.И. Бородычеву передать нам, также сослуживцам Бо-родычева, что он «умирает и никогда уже нас не увидит» (см. последний раздел книги. — П. С.).
Кому поведаю печаль свою, не излечимую и долгим временем?!.
Распыление продолжается
Регент нашего Кубанского хора, капитан Замула, хорошо зарекомендовавший себя как знаток хорового пения, телеграфно был вызван в Москву и немедленно выехал туда.
В Екатеринбурге существовал «совет меньшинств инородцев» при Уральском округе. У них были собрания по вопросам о своих народах. Туда был приглашен и генерал Хоранов, как юрист по образованию. И вот по ходатайству этого «совета меньшинств» перед Москвой — всех горцев Кавказа, сосланных сюда, отправили в Москву для назначения на службу в свои области. С ними выехал генерал Хоранов, корнет-черкес Беданоков и другой прапорщик-черкес, что был с нами.