ЖАНРЫ

Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе
Шрифт:

Описанное у Лихачева высмеивание узниками немыслимой лагерной реальности при помощи жестов, вербальных вольностей, поговорок, песен, юмора (эстетизация с функцией разрядки) в конце концов утрачивает игровой характер, сменяясь ужасом [247] . Режим террора в лагере-образце, породившем так называемую власть соловецкую, – одна из самых мрачных версий этого управляемого «карнавальным коллективом» антимира. Рассказы выживших дают представление о созданном чекистами сочетании ужаса с изобретательностью, которое погубило многих заключенных.

247

Дмитрий Лихачев и Михаил Бахтин считаются самыми известными из русских литературоведов и культурологов. См. также: Эткинд. Кривое горе. С. 91–94. Рецепция работ Бахтина, за рубежом начавшаяся в 1960-е годы, продолжается по сей день.

Находчивость чекистских охранников и надзирателей по части измышления пыток выглядит беспримерной. Особые выдумки нередко диктовались местными условиями. Ямы, углубления и впадины в земле, в монастырский период служившие для практических целей (хранения припасов), стали карцерами: арестантов вталкивали внутрь и оставляли на морозе. Использовался и климат: в холодное время года полностью раздетых заключенных гнали из бараков на мороз, влажным летом выставляли их, обнаженных, на съедение комарам – наказание за непокорность, нередко приводившее к смерти.

Киселев-Громов подробно рассказывает не только об этом, но и о бессмысленной муштре: совершенно обессилевших, нередко чуть не падающих заключенных заставляли перед отправкой на работу и после нее строиться рядами и шеренгами и беспрекословно исполнять повторяемые с произвольной частотой команды «налево», «направо», а также как можно громче кричать «здррра» (от «здравствуйте», формула приветствия); это «здра» требовалось многократно повторять из последних сил, пока охранники не будут удовлетворены услышанным. Больных куриной слепотой, не сумевших найти дорогу к бараку, расстреливали «за попытку к бегству» [248] ; смертельно уставших людей, которые шатались и не могли держать строй, казнили за сопротивление государственной власти. Киселев-Громов сообщает, что две рабочие роты по очереди носили грязные и насквозь промокшие лохмотья, причем одной, раздетой до исподнего, приходилось ждать на морозе или в бараке (без одеял), пока другую, вернувшуюся с работы (на лесоповале), не заставят раздеться. Случаи «истерики» – так он называет умоисступление, в которое впадали многие заключенные, – расцениваются чекистами как «симулянство» (sic!) и сурово караются как нарушение лагерного порядка. Киселев-Громов и Мальсагов рассказывают о чекистах, чья жестокость удовлетворяла психиатрическим критериям садизма, и называют их имена.

248

Киселев-Громов Н. Лагери смерти в СССР. Шанхай, 1936. С. 84.

Конец мышления (Арендт), руководствующаяся инстинктами тупость и разнузданная извращенность – вот о чем повествуют соловецкие тексты двух этих беглецов. Художественное исследование абсурда, отказ от логического мышления, превращенные русской литературой 1920-х годов в чарующее, волнующее искусство [249] , на Соловках почти в то же самое время практикуются неслыханно деструктивным способом.

Ощущение карнавальности прочно ассоциируется не только с террором, но и с нереальностью, фантастическим аспектом чувства странности. Марголин, после нескольких лет работы в онежских лесах отправленный в Котлас (Архангельская область), описывает свое лагерное существование так:

249

Имеется в виду литература ОБЭРИУ – объединения поэтов-авангардистов. О поэтике этой группы см.: Hansen-Love. Uber das Vorgestern ins Ubermorgen. S. 395–403.

С течением времени жизнь в лагере приняла черты тихого и ровного безумия, экспериментального Бедлама или фильма, накручиваемого вверх ногами в кривом зеркале (М I 258).

Чувство нереальности, фантастичности происходящего побуждает Герлинг-Грудзинского назвать этот охваченный динамикой превращения антимир (если воспользоваться выражением Лихачева) просто – «иной мир». Его автобиография «Иной мир» (Inny swiat) открывается обосновывающей это название цитатой из «Записок из Мертвого дома» Достоевского:

Тут был свой особый мир, ни на что более не похожий; тут были свои особые законы, свои костюмы, свои нравы и обычаи, и заживо мертвый дом, жизнь – как нигде, и люди особенные [250] .

Тургеневское сравнение Мертвого дома с Дантовым адом, с одной стороны, и часто встречающееся указание на новаторство Достоевского, изобразившего сибирский острог глазами каторжан, – с другой действительно наводят на мысль о бахтинском карнавальном мире. Ведь и Бахтин думал о карнавальном мире острога [251] , каким он предстает в «Записках». Убедительно интерпретируемая Бахтиным сцена в бане выглядит инсценировкой некоей «раскованности в оковах»: приведенные в баню в кандалах арестанты снимают нижнее белье, с трудом вытягивая его из-под цепей; взаимное хлестание вениками, горячие клубы пара, тесно сдвинутые тела, громыхание цепей превращают баню в своеобразное карнавальное место, которое как бы ненадолго выпадает из существующего порядка.

250

Достоевский Ф. М. Записки из Мертвого дома // Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 4. Л., 1972. С. 9.

251

Острог – название тюрьмы-крепости. В «Архипелаге ГУЛАГ» Солженицын делает его предметом ассоциативной игры с созвучными словами «острота» и «осторожность».

Рассказ Достоевского об остроге всегда вызывал у заключенных ГУЛАГа те или иные реакции: с одной стороны, этот текст помогал увидеть себя вписанными в традицию страданий, с другой – дарил утешение и надежду, благотворно влияя на читателей изображением примирительных жестов и передавая непоколебимое доверие к Богу. Впрочем, из исторического прошлого проступали не только острожные декорации Семипалатинска, но и сибирская жизнь декабристов (дворян и интеллектуалов, отправленных в ссылку после неудачи восстания 1825 года): прежде всего тогда, когда вспоминали поэму Николая Некрасова «Русские женщины», где изображается судьба жен, последовавших в сибирскую ссылку за мужьями. Поэму эту не только вспоминали – ее читала наизусть Евгения Гинзбург в вагоне, увозившем ее в Сибирь вместе со множеством других женщин, которые воспринимали эти стихи как некое утешительное послание. Некрасов изображает жизнь этих поехавших вслед за мужьями женщин как успешную попытку создания своего рода культуры, открытия литературных салонов, налаживания живого интеллектуального обмена [252] . Тот факт, что на Колыме, куда депортировали слушавших чтение поэмы, условия совершенно иные, выяснился лишь по прибытии. По духу и замыслу царская ссылка, куда отправляли политических противников, отличалась от уготованной врагам народа и врагам классовым. Но, пока их еще везли, поэма вселяла веру, в ней было нечто воодушевляющее.

252

О (новых) формах жизни в Сибири, возникших в результате ссылки декабристов и последовавших за ними жен, см.: Beer D. House of the Dead. Siberian Exile under the Tsars. New York, 2017.

Едва ли кого-то мог утешить или воодушевить чеховский «Остров Сахалин» [253] . Чехов рассказывает об осмотре тюрем и поселений приговоренных к принудительным работам преступников – каторжников, делится результатами опросов некоторых ссыльных, приводит, подобно начинающему социологу, статистику и указывает на ужасающие непорядки [254] . Врач Чехов измерил количество воздуха, приходящееся в казармах на одного заключенного, подробно изобразил немыслимую грязь, возмутительную санитарно-гигиеническую обстановку, вопиющее медицинское небрежение, неравномерно распределенный объем принудительного труда (он говорит о «норме»), широко распространенную проституцию, которой занимались последовавшие за мужьями-уголовниками жены. (Его отчет, по-видимому, способствовал смягчению некоторых злоупотреблений.) Описания природы и мест, внимательность к климатическим условиям, пересказ биографий некоторых каторжников – и вместе с тем явное выражение собственной позиции и резко критическая оценка положения дел придают чеховскому отчету повествовательно-исповедальный характер. Особенно часто этот текст цитирует Солженицын.

253

Чехов А. П. Остров Сахалин // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Т. 14. М., 1987. С. 39–372.

254

По структуре и замыслу этот текст сопоставим со статьей Льва Толстого «О голоде» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. Т. 29. Произведения 1891–1894. М., 1954. С. 86–116). Толстой тоже предпринимал такого рода инспекции (в данном случае посетил области в Тульской губернии, пострадавшие от неурожая).

Еще один отчет о каторге, первый в своем роде, цитировать было невозможно, поскольку доступная публикация последовала много позже. Я имею в виду «Житие протопопа Аввакума» [255] – первую русскую автобиографию, в которой излагается впечатляющая история одной ссылки XVII века. Это первый литературный текст о (религиозно-)политически мотивированном насилии, свидетельствующий о ссылке как форме наказания. После раскола между старообрядчеством и реформированной церковью патриарха Никона в середине XVII века протопопа Аввакума, духовного предводителя старообрядцев, арестовали и вместе с семьей и слугами под строгим надзором отправили в Сибирь. О голоде, тяготах пути по труднопроходимым тропам над бушующими потоками, через горы, по бездорожью, об отсутствии крыши над головой, о беззащитности, побоях и брани, болезнях и смертях повествуется с точки зрения автобиографического рассказчика, который не скрывает ни жалоб, ни устремляемых к небу молитв. Но вместе с тем этот рассказчик от первого лица также проявляет себя внимательным наблюдателем незнакомой природы, описывая растения, животных и выражая изумление и восхищение неведомым во фразах, подобных которым Сибири никто еще не посвящал.

255

Робинсон А. Н. Жизнеописания Аввакума и Епифания: Исследование и тексты. М., 1963.

Конечно, старообрядцев в сибирском альтернативном мире XX века нет, зато есть сектанты и люди, чей «антигосударственный» потенциал сопоставим с раскольничьим: так называемые троцкисты, уклонисты, враги государства, враги народа.

В отличие от того чужого мира, куда попадали ссыльные XVII столетия и чей порядок, судя по рассказу Аввакума, кажется импровизированным (за неимением моделей и четких ориентиров), альтернативный мир XX века определяется двойным порядком. С одной стороны, действуют установленные управлением лагерей законы и нормы или же их интерпретация конкретными должностными лицами и осуществление охраной; с другой – действует не охватываемый ими «порядок», неизбежно возникающий в результате совместного проживания заключенных. Поскольку обиход никак не регламентирован, арестанты оказываются предоставлены милости друг друга.

Авторы рассказов – эти социологи или этнографы поневоле – рисуют подробные картины принудительной близости, прежде всего групп, образующихся на основе совпадающего «мировоззрения» (включая политические и религиозные убеждения) или общего опыта многолетних страданий. В этих описаниях нередко фигурирует внезапная конфронтация с другими, к тесному соседству с которыми принуждается заключенный, исходящая от них огромная отчужденная враждебность, бьющий в нос невыносимый запах. Люди, вынужденные разделять друг с другом уборную, трудовую норму, тесные нары, голод и холод, вырабатывают правила сосуществования, включая кровавые конфликты и суды Линча. Складываются и нормы установления контакта, например при неожиданном узнавании знакомого по другой тюрьме или другому лагерю товарища по несчастью, формулы приветствия вновь прибывших, расспросов (откуда человек родом, сколько лет и по какой статье получил, через какие этапы уже прошел), жесты, означающие наличие спального места, способы введения в лагерный распорядок. Показываются ритуалы, которые создавались ютящимися в бараках людьми, договоренности, например об обеспечении совсем неимущих солагерников, не получающих никаких посылок от близких.

Поделиться с друзьями: