Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе
Шрифт:
К этим положительным моментам относятся и рассказы о проявлениях участия, завязавшихся отношениях, тесной дружбе, расположении, сострадании, жалости, когда ставший близким солагерник подвергается притеснениям или гибнет: о подобном неоднократно пишет Штайнер. Записки Марголина с их в целом отрицательным образом человека поражают описанием дружбы с людьми выдающимися или трогающими сердце, достойными любви.
Впечатляет и удивляет положительная оценка человеческой природы Тодоровым, который подчеркивает «добрые дела» некоторых заключенных, проявленную ими в тяжелейших условиях моральную отвагу, а также указывает на амбивалентность некоторых текстов, где самые пессимистические пассажи сочетаются с утешительными перспективами.
С одной стороны, есть граница, за которой другой человек, товарищ по несчастью, солагерник уже не рассматривается как таковой, поскольку перед лицом грозящей гибели «я» оказывается само за себя. Это Тодоров признает. Но с другой стороны – бывают случаи, когда даже эта граница теряет силу, а контакт с другим человеком, которому выпала та же участь, не прерывается и приводит к самопожертвованию. «Забота» – вот понятие, которое он здесь использует. Рассказы Бубер-Нойман о сосуществовании женщин в Равенсбрюке, о возникающих между заключенными дочерне-материнских отношениях, дружбе, которая подвергается множеству испытаний, и тесной сплоченности, возможной благодаря занятиям искусством, согласуются скорее с тодоровской идеей положительных моментов, чем с утверждением Шаламова, что совместное проживание и общее страдание заключенных были пронизаны холодным взаимным равнодушием. В трактовке Тодорова наблюдение за другим человеком может вызывать такие чувства, как сострадание, даже милосердие, и пробуждать самозабвенную готовность помочь. Бубер-Нойман говорит о притуплении восприимчивости к чужому страданию, когда собственное достигает уровня невыносимости. Именно тогда (голодные) страдания и боль вновь обрушиваются на отдельно взятого человека, который не находит облегчения в разделении этого опыта с другими страждущими. На этой стадии общность как бы распадается. Но как только в муках голода возникает малейшая асимметрия (менее голодный встречает более голодного, близкого к голодной смерти), возникает всячески подчеркиваемая Тодоровым возможность спонтанных жестов помощи: протянуть кусок хлеба, без которого можешь обойтись, и тому подобное. Бубер-Нойман неоднократно упоминает маленькие подарки в виде хлеба, которые она получает и старается делать сама, свою заботу о Милене Есенской, которая стала ее близкой подругой в лагере Равенсбрюк и чья смерть глубоко ее потрясла.
Совершенно иная позиция у Солженицына, который сетует на нехватку сплоченности и солидарности политических товарищей по несчастью, и мизантропия Шаламова тоже совсем другая: главным фактором утраты заключенными человечности он считает всеобъемлющее равнодушие.
Взаимоотношения заключенных носят ярко выраженный «предметный» характер. Ведь безусловно решающую роль в лагерной жизни играют предметы, обладание которыми жизненно необходимо. В силу этой жизненной необходимости предметы утрачивают свою предметность: это уже не объекты, а как бы часть субъекта. Их утрата в результате кражи преступниками или конфискации охраной (это могут быть обувь, портянки, рубаха, головной убор, перчатка, одеяло, ложка, миска, горбушка хлеба) влечет за собой ущерб для какой-либо части тела, в крайних случаях – потерю пальцев на руках или ногах, воспаление легких со смертельным исходом, голодание, обморожение.
Предметы одежды, кроме того, играют роль в семантическом поле «лагерь и свобода»: есть «вольная одежда» – и такая, которая обветшала настолько, что в ней не осталось и намека на свободу, а также не всегда выдаваемая казенная одежда. Последняя нередко представляла собой распределяемые между заключенными поношенные вещи умерших или освободившихся (о том, чтобы одежда подходила по размеру, не шло и речи). Предметы одежды, бывшие на человеке в момент ареста, при поступлении в лагерь тут же подвергались оценке. Броские пиджаки, пальто, шапки иностранных заключенных (французов, поляков, литовцев), сохранявшие некую изысканность, отпечаток внешнего мира, сразу становились целями грабителей. В описаниях отдельных людей отмечаются те или иные сохранившиеся на них предметы одежды, в соответствии с которыми эти люди оцениваются (происхождение, образование и т. д.). Но описываются и эксцентричные, сооруженные из подручных материалов головные уборы, самодельные и, как правило, недолговечные предметы обуви и рукавицы. Процессы изготовления, выменивания, перехода сапог или полушубков от воров к покупателям – тоже достойные рассказа сюжеты. Кража пальто, последней рубашки воспринималась как тяжкая обида. В описаниях заключенных женского пола наряду со свободой играет свою роль эстетический аспект. Взятые с собой в сумках и узлах или бывшие на теле при аресте предметы одежды часто оказывались совершенно неподходящими для изменившихся климатических условий. (В каталоге «ГУЛАГ» [256] приводится изображение летнего платья, которое на протяжении целого года носилось в трех тюрьмах.) Согласно многочисленным сообщениям, уголовницы заставляли входивших в камеру раздеваться или срывали с них одежду и белье, взамен бросая лохмотья.
256
GULAG / Hg. Knigge, Scherbakowa. S. 30.
Торговля предметами определяет ту часть повседневной жизни, которая направлена на выживание, и стимулирует активность тех, чьи творческие способности носят организаторский характер. Изображаемая как нечто наподобие ампутации утрата личных вещей (фотографий, семейных писем, памятных вещиц), символизирующих оставленную жизнь, может привести к серьезному психическому расстройству. Марголин пишет о своей реакции, когда у него отбирают единственную фотографию сына:
…вошел в палату уполномоченный и увидел издалека, что я что-то пишу. Это было вечером, тусклая электрическая лампочка горела против моей койки, и я не заметил недоброго гостя. Он подошел ко мне, отобрал письмо, произвел обыск в моей тумбочке и нашел неизменные «Вопросы Ленинизма» Сталина. Внутри лежала фотография сына – единственное, что у меня еще осталось от прошлой жизни. Он забрал и фотографию.
В другое время я бы очень огорчился. Но теперь ничто не могло меня омрачить и вывести из состояния блаженного счастья.
Слава Богу, я был инвалидом! (М I 309)
Однако помимо торговли, искусства выживания и вездесущего непосильного труда упоминаются и занятия, приносящие облегчение, например чтение. На начальных этапах интернирования существовал доступ к художественной литературе, которую предоставляла тюремная библиотека. В лагере любители чтения зависели от наличия так называемого дома культуры, где иногда находилась скромная библиотека. Прежде чем попасть в исправительно-трудовой лагерь, Гинзбург содержалась в ярославской тюрьме, где могла, к своему удивлению, пользоваться библиотекой. Вместе с сокамерницей и подругой (впоследствии важной фигурой в ее дальнейшей лагерно-ссыльной жизни) они читают «Воскресение» Толстого, Некрасова, Пастернака, Достоевского и Тютчева. Марголин, который вместе с другим заключенным, Максиком (Максом Альбертовичем), читает английские книги, таким способом обучая того языку, причисляет эти совместные с лагерным другом занятия к факторам своего выживания.
Еще одну сторону «инаковости» лагеря составляет тот факт, что минутное утешение сменяется некоей умственной дезориентацией. Авторы некоторых текстов вспоминают о состоянии полного распада, утраты самовосприятия. Марголин пишет:
Один из симптомов алиментарной дистрофии есть ослабление памяти и умственных способностей до степени слабоумия. Я забыл адреса своих самых близких друзей. Я забыл имена своих любимых писателей, названия диалогов Платона. Через некоторое время оказалось, что я не в состоянии написать ни одной бумаги без ошибок <…> (М I 299).
В период слабости, чувствуя себя стоящим у края бездны, в попытке «восстановить нормальное самоощущение» он вспоминает Аристотелеву теорию катарсиса и приступает к своеобразному самолечению:
Способность и потребность логической мысли вернулась ко мне. Часами я лежал без движения, упорно размышляя. Потом я записывал – не ход мысли, а только последние выводы и формулы. Таким образом, в течение 11 дней была написана небольшая, но очень важная для меня в тогдашнем состоянии работа: «Теория лжи». <…> Логическая и психологическая природа лжи, ее культурно-историческое проявление были моей темой на исходе зимы 1942 года (М I 207–208).
Свое занятие он оценивает как «спокойно[е] и бесстрастно[е] исследовани[е]».
Я испытывал глубокое и чистое наслаждение от самого процесса мысли, и от сознания, что это была внелагерная, нормальная, свободная мысль, вопреки условиям, в которых я находился, вопреки колючей проволоке и страже. Это было «чистое искусство» (М II).
В условиях лагеря лишь немногим удается раздобыть письменные принадлежности и бумагу для записей. Находившийся между гибелью и выживанием Марголин сумел добиться возможности писать. Письмо выступало стратегией выживания [257] .
257
См. статью Франциски Тун-Хоэнштейн, где Шаламов, Солженицын и Семпрун представлены как писатели, следующие той или иной стратегии выживания: Thun-Hohenstein F. Bleistift und Schreibmaschine. Schreibszenen in der russischen Lagerliteratur // Schreibkugel ist ein Ding gleich mir: von Eisen / Hg. D. Giuriato, M. Stingelin, S. Zanetti. Munchen, 2005. S. 279–299.
Утрата себя и возвращение к себе при помощи воспоминаний о Данте служат темой одной из глав книги Примо Леви «Канувшие и спасенные» – «Интеллектуалов в Освенциме»:
На самом деле, тогда и там они дорогого стоили, потому что позволяли мне восстановить связь с прошлым, спасти его от забвения, утвердить свою идентичность. Они убеждали меня, что мой мозг, хотя и сосредоточен на насущных проблемах, не перестал функционировать. <…> одним словом, помогли вновь обрести себя (Л III 116).
Случайно попавшие в руки прозаические тексты или воспоминания о романах, чья содержательная структура допускает сравнения или даже возможность отождествления, могут становиться образцами, позволяя встраивать собственный неповторимый опыт в существующий претекст. Евгения Гинзбург, описывая людей и ситуации, обращается к персонажам и сценам из русской комедии XIX века. Ассоциации с уже описанным и изложенным помогают выразить личный опыт. Сравнение с известными литературными персонажами как бы предоставляет контроль над невыносимыми солагерниками или охранниками, «олитературивание» помогает терпеть их. Легче представлять себя в комедии, чем в трудовом лагере, занимать место скорее зрителя и наблюдателя, чем жертвы. Но можно и следить за той или иной комедией в лагерном театре, где целенаправленное, постановочное превращение способно противодействовать вынужденному. Как упоминалось выше, уже на раннем этапе существования Соловецких лагерей там давались театральные представления. Режим тех лагерей ГУЛАГа, которые возникли позднее, тоже явно не только допускал, но и поощрял (не в последнюю очередь для развлечения лагерного начальства) устраиваемые арестантами спектакли, где играли они сами, и киносеансы.