Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
Шрифт:
Люди казармы… Такие тут типажи и темпераменты, дружные знаки стихий — слов не хватает… Землячество — не разлей Вода, Огонь и Воздух! А багаж знаний, а склады ума! А какие личности колоритные во главах! Полковник Леви (по кличке Лейба Эскадрон) — седовласый, маститый, кадровый рубака, балагур, батя. На коврике у двери у него вечно спит глуповатый порученец Шнеур-Залман, так полковник одним скоком через него перемахивает, а чтоб плетью — ни-ни, не осквернит. Уникальный калибр личности! Начштаба подполковник Товий — работяга, скромняга, на глаза не показывается (никто его сроду никогда не видел), только из кабинета вечно закрытого, с замком висячим, какое-то шуршанье раздается непрерывное — штабу и шаббат не писан (бумаги перебирает?), и шепот вроде, если ухо приложить: «Хорошо, хорошо». Отца не надо!.. Замполит Авимелех зато — всюду. Активный, задорный. Лег и растекся везде! Сама доброта и отзывчивость, он очень волнуется за полковника Леви — однажды я слышал, как замполит заботливо говорил по переговорному устройству (через кружку, приставив ее к стене): «Совсем наш старый диббук гавна стал. Видать, пора его на боковую…»
А взять старшину дружины прапорщика Ермиягу — настоящий же кусок Империи! Уже сколько лет, как Империя, клоака максима, саморазрушилась, сгибла («сгиббонилась», как выражается Ермияга и руками этак показывает — исторический сгиб словно бы листа Риманова в бараний рог), а в речи у старшины не счесть было имперских черепков — заклинал Аресом, поминал Минерву в семь слоев, ссылался на Юпитера («Юп твою!..»). Летосчисление вел «по консулам» — «А было это на хануку в конце третьего года правления полковника Леви…» В каптерке своей, говорят, занимался гаруспициями — толкованием по внутренностям жертвенных животных (используя подручный материал), и теперь стал весь пол липкий, даже каменную плитку не отмыть, присохло. Там же, бранясь, переводил напрямки «Вульгату» на арамейский, корпя над мертвой буквой и пленной мыслью. Вместо привычного разговорного «хуцпырят» грозный старшина-стражнюк хрипел пархаичное, с оканьем — «озоруют»: «Ох, аразы озоруют, клянусь кротостью эриний!» — звучало это, как строчка из баллады. Человек-легенда. По слухам, участвовал в подавлении возмущения «едоков картошки» в Хлебодомских плавнях, когда предъявляли претензии.Поджарый, сухой, костистый, как из плавника. Среди хунну слыл бы грубияном, а сердце золотое. И на гимнастерке у сердешного под горлом сияла «голдяшка» — золотая пуговка «За отчаянность». Зубы до корешков стерты — патроны скусывал. И приклад самострела у него весь в зарубках — столько, значит, аразов взял и задержал (а сколько еще злодиюк не довел!). Старой закалки пограничник-экзистенциалист — на свой, казарменный салтык. На плечах — серебряная пектораль с выбитыми битвами. Грудь в значках — «Отличник Охраны», «Почетный Страж», бляха с цифрой «5» — пять прыжков с вышки в гущу, «Вологодский крест» — знак снайпера. Да-с, не раз случалось ему араза завалить. Рассказывал. Делился опытом, фрунту учил, ратному искусству, дрессировал стрелять по-пархянски — улепетывая и, не оборачиваясь, строчить из-за плеча из «кузи», сторожевого автомата-козявки. И попадать, глядь. Много еще чему разному наставлял… Вообще, чувство счастия, происходящего от близости прапорщика, охватывало частенько, потому что выделял он меня и привечал. Служить тебе, радовал, как медному котелку! Правда, про мой «Боевой листок» прямо говорил, что муру эту заумную надо возложить на алтарь медленноногого Вулкана, дабы на дровах ее он сжег заклятых, а вот был у них в казарме один Осип, простой писарчук-садовникер, так сочинил тот из головы, миру на удивление, сторожевую мазурку «Брызнет зелени побег», ноги сами несут, вот это дело, бери пример. О мирах, которые покамест не в лапах пархов — за пределами Республики, — имел Ермияга самые фантастические представления. Так, например, он был уверен, что в Колымоскве песцы ходят по улицам и запросто заходят в дома, где пьют колокола. Никакие заверения, что не песцы ходят, а на нихходят, и если, упаси, песец вломится в дом, то домочадцам не поздоровится, а колокола вовсе не пьют, а плавлеными закусывают, не помогали, — старшина Ермияга лишь скептически опускал углы рта: «Пфе… Нас обвести легко… У нас здесь Римленд — окраина..» Да дебилоид, одним словом. Эконом мышления!
Симпатизировал мне и зампотылу Рувим — округлый тороватый хитрован, дружинный казначей, куратор продскладов и столовки-триклиния. Как и Ермияга, любил он делиться познанным, внутренним опытом. Зазовет меня, якобы по срочному делу — в строфах ведомости слоги подсчитать, — усадит, отодвинет счеты и книгу чисел, и давай беседовать. Маленький, толстенький, щетинисто-выбритый, с воспаленной синевой. Как бы защечные мешочки. Умные глазки-маслины. Буколический акцент. Крупный лавочник. На обтерханных погонах пластиковый листик смоковницы — подполковник. В кабинетике у него уютно, интересно. Вон том «Происхождения аидов», страница заложена странным ножом с двумя рукоятками — это старинный нож резника, на нем выгравировано — «по аразово пузо». Вот бумаги придавлены тяжелой фигурой фафнеровского фарфора — какое-то жестокое божество, свирепое плоское лицо, семь рук, несколько глаз. Рувим вывез этого божка из командировки на Вторую Речку — говорит, нашел случайно в желтой глине. Называет его Клавдий, любит пощелкивать по голове — и тот тогда ею забавно качает. В углу на трюмо кусок лавы с Горелых Земель (Рувим там был с карающей экспедицией, штурмовал с обозом крепостцу Аразов Палец) — прозрачный гладкий ком, внутри чье-то ухо запаяно.
Олицетворение всего доброго и круглого, окормитель и поец, Рувим повадился меня угощать. Побарабанит задумчиво короткими пальцами по столешнице, вздохнет: «Нет радости без вина», высвободит пару тонкостенных стаканов из казенных подстаканников и извлечет из-под стола запыленную амфору — кцатнем малешко! (Словам заодно учил праведным, жаргонным: «мале» — доверху, «кцат» — немножко.) Рассказывал, что освенцкие хасиды закутывали бутылку в тряпку, чтоб не видно было, сколько осталось, и печаль не охватывала душу. Быстро набравшись, собирался идти походом в непонятные мне места — то ли отвоевывать у аразов Западную Стену Гроба Господня («Пошли сходим!»), то ли топить в песках столичных комиссаров-диадохов («Умучили комиссиями, разгрызи меня Лазарь!»). Буквально шел вокруг стола вьюном, вприсядку: «Мордехай, давай закурим, ведь у нас сегодня Пурим…» Святки гладки! Я смотрел на подполковника Рувима влюбленно, а крепко выпив и отбросив условности, обращался к нему запросто: «Тов полковник». А чего в самом деле… искренне уважаю… материя ему подвластна…
— Тише, тов полковник, — уговаривал я. — Третьего дня тоже так-то разговорились, а потом за голову хватались.
— Не наступай мне на язык, сынок, — гордо махал пальцем Рувим. — Я ссал в суп всем комиссиям. Марвихеры эти, наедут из Лазарии, поднимут шухер… Лучшие друзья после Клавдия… Хуз на рыло! Наснимают проб с каши, напишут сказок… А мне — плевать с вышки, ибо много лет уже ужу рыбу в безводной реке, и ничего, все накормлены. Дальше Сада не пошлют!
Надо отметить, зампотылу очень не жаловал проверяющие комиссии из метрополиса, которые устраивали ему вырванные годы. По его мнению, ничего хуже этих комиссий и их комиссаров природа не создавала. О, Лазарь, эту лавочку прикрой! Вообразите, припирается на беду и сожаление очередной комиссар-кременьчуг, петрила недоделанный, и начинает за ним, Рувимом, с наганом в сортир ходить. «Ну, сунешь ему леденцов — на, пососи, сиротка… Одному я, не стерпев, красную рубашку подарил, да он не понял… Никакие аразы с этим бедствием не сравнятся!» Кстати, к аразам Рувим относился равнодушно, образно говоря — забил на них, воспринимая аразню как досадное недоразумение, из-за которого, вместо того чтобы заниматься свойственным и присущим — выкладками и выкройками, надобно торчать на Страже, меняя понятия (вслушайтесь — «Пришей араза!»).
— Аразы-шмаразы, — недовольно бурчал он. — Ты мне петуха над головой не крути! Сделали из дрека жупел… Жрать горазды — это да!
При этом зампотылу по-продскладовски сердобольно («расточитель с тысячью сердец», Богсек!) питал тех самых, снабжая кормовыми культурами, вечно возился из-за них с какими-то томами Списания, усушкой, таблицами недокорма. При этом же он резонно считал необходимым держать аразов в черном теле («Огнем, мечом и пряничком!»), приводя старинную поговорку: «Миру — мир, а кошке камень».
— Нехорошо взять хлеб у пархов и бросить его псам, — качал Рувим курчавой, с седыми кустиками, головой. — Пусть не привередничают, сукины коты, а лопают что дают.
Сам он часто повторял, что после того как в голодную годину ел добытый из мерзлоты хобот дикой лошади, любая пища кажется ему прекрасной. Я был растроган.
Поживший, повидавший, хитрохитрый, многомудрый зампотылу Рувим, увы, ни хрена не хотел писать в назидание простейшим, — даже мне, баловню, в боевой листок — ни строчки! — потому что считал в принципе невозможным изложение на письме интендантских таинств, эзотерического своего опыта. Зато наклюкается и рассказывает, причем не сбежишь, сразу: «Я тебе!.. Щас ухо засолю!». В основном разводил майсы про летейский штетл. Притчи такие незамысловатые, мидраши. Действовали в них обычно черти, мудрецы, искуны истины, учащиеся, кесаря («как у нашего Арона на башке сидит корона»). Поблескивая глазками, зампотылу сообщал:
— Все у них, подлиповцев, ундеров железноголовых как бы уже выгорело, уволокли чертяги почти что в Запечье, в замземелье, в дальше некуда, эггрегоры проклятые, да случилась одна запятая — вспорхнувшая запятая «юд»… Крестить нельзя помиловать… И — салют сразу, душа в рай из стада вон!
А то еще уставится в стакан, рассматривает там чего-то, как в волосяном хрустальном шаре, и бормочет:
— Когда уйду с поверхности земли, отринув злые зимы бытия — вновь в ров, нагой, на голый горький лед…
Вспоминал:
— Сейчас у вас, сырых, начинающих, вон какая казарма — цитадель! Красота, благолепие, прямо — Ближние Мельницы. Сверчки поют, горобцы скачут, вода из крана течет… А в начале-то времен — частокол из неошкуренных бревен, вышки камышовые — Стена и Башня — лезешь в дозор по стремянке из горбыля. Колодцы маячат высохшие. Аразы на пустынном горизонте на двугорбых гарцуют… Заря истории! А ты — в учениках, без меча. Релятивистское вексельное право — зачет сдаешь. Дадут тебе пакет отнести, нацедят фляжку влаги — и вперед, с Лазарем на устах… искать великое «Быть может»… Да еще три дня в обходную ноги бьешь, чтоб сухарей суточных поднабрать — под конец сам пакет и ешь… И опосля учения трудно пришлось — сунули мешочек с сиклями на обзаведение — и начинай карьерный рост! А какое потрясение было, когда меня Мастер в Конторе не принял, объяснил, что ожидает меня участь иная, вне Братства, но, претерпев, стану, мол, великим квестором… Так и сбылось.
Горевал, суча ногами под столом:
— Братовья мои, Шимон, Звулун, Иссахар, — где вы?!
Так стенал, что полковник Леви через стенку застучал:
— Да заткнетесь вы там уже… Между прочим, получили рис в дружину?
— Да, сир! И циновки для размышлений…
Покрутил пальцем у виска, приложил палец к губам и дальше шепотом рассуждал:
— «Другое время»… А что это? Может — другой дух, вставные клавиши, разросшиеся Сады? Или — тишь, безаразье? Или просто — другой ты, «господин времени»? Махди, их вейс! Масса времени — поди взвесь… оседает все… Наличные и отсутствующие… Мнение о предмете постоянно меняется, неизменно лишь колебание. Иначе мир застыл бы, замер. Вот все ищут опротивевшего Хранителя, и я ищу, да только это ловля от протейного, нет никаких Хранителей, у которых в голове есть идеалы, — всех волнует лишь сохранность ящиков тушенки и парадных комплектов пуримшпильного обмундирования, этих глупостей…
Да-а, вот уж кто-кто, а Рувим — истинный Страж. Керув! Оригинал. Полковника Леви он, кося глазом, странно называл: «отчаянный сын содомского губернатора» (петушиное слово знает!), замполита Авимелеха снисходительно именовал «повелитель воздуха» — суетится, сотрясает, а толку — пшик. А лучезарного Лазаря, да даруют Ему накал, величал — Следящий-за-почками, поскольку, по поверьям древних диагностов, мысли и совесть человечьих существ находятся именно там, среди камней.
Выпив основательно, достигнув уже верхнего окосеза, Рувим, качнувшись, прозревал Хранителя во мне, переходил на «вы» и лукаво подмигивал: