Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Литературные воспоминания
Шрифт:

необходимости считать себя, несмотря на трактаты, временным, случайным

правительством в предоставленных ему провинциях и умножать, для

самосохранения, войско, бюджет, наблюдения, мероприятия и т. д.

В марте 1841 года я уже был в Риме, поселился близ Гоголя и видел папу

Григория XVI действующим во всех многочисленных спектаклях римской святой

недели и притом действующим как-то вяло и невнимательно, словно исправляя

привычную домашнюю работу. В промежутках облачения и потом обрядов он, казалось, всего более заботился о себе, сморкался, откашливался и скучным

взором обводил толпу сослужащих и любопытных. Старый монах этот точно так

же управлял и доставшимся ему государством, как церковной службой: сонно и

бесстрастно переполнил он тюрьмы Папской области не уголовными

преступниками, которые у него гуляли на свободе, а преступниками, которые не

могли ужиться с монастырской дисциплиной, с деспотической и вместе

лицемерно-добродушной системой его управления. Зато уже Рим и превратился в

город археологов, нумизматов, историков от мала до велика. Всякий, кто успевал

продраться до него благополучно сквозь сеть различного рода негодяев и

мошенников, его окружавшую, и отыскать в нем наконец спокойный угол, превращался тотчас же в художника, библиофила, искателя редкостей. Я видел

наших отдыхающих откупщиков, старых степенных помещиков, офицеров от

Дюссо, зараженных археологией, толкующих о памятниках, камеях, Рафаэлях, перемешивающих свои восторги возгласами об удивительно глубоком небе

Италии и о скуке, которая под ним безгранично царствует, что много заставляло

смеяться Гоголя и Иванова: по вечерам они часто рассказывали курьезные

анекдоты из своей многолетней практики с русскими туристами. К удивлению, я

заметил, что французский вопрос далеко не безынтересен даже и для Гоголя и

Иванова, по-видимому успевших освободиться от суетных волнений своей эпохи

и поставить себе опережающие ее задачи. Намек на то, что европейская

цивилизация может еще ожидать от Франции важных услуг, не раз имел силу

приводить невозмутимого Гоголя в некоторое раздражение. Отрицание Франции

было у него так невозвратно и решительно, что при спорах по этому предмету он

терял обычную свою осторожность и осмотрительность и ясно обнаруживал не

совсем точное знание фактов и идей, которые затрогивал.

У Иванова доля убеждения в той же самой несостоятельности французской

жизни была ничуть не менее, но, как часто случается с людьми глубоко

144

аскетической природы, искушения и сомнения жили у него рядом со всеми

верованиями его. Он никогда не выходил из тревог совести. Можно даже сказать

про этого замечательного человека, что все самые горячие попытки его выразить

на деле в творчестве свои верования и убеждения рождались у него так же точно

из мучительной потребности подавить во что бы то ни стало волновавшие его

сомнения. И не всегда удавалось ему это. Притом же, наоборот с Гоголем, он

питал затаенную неуверенность к себе, к своему суждению, к своей подготовке

для решения занимавших его вопросов и потому с радостию и благодарностию

опирался на Гоголя при возникающих беспрестанно затруднениях своей мысли, не будучи, однако же, в состоянии умиротворить ее вполне и с этой поддержкой.

Вот почему при неожиданно возникшем диспуте нашем с Гоголем за обедом, у

«Фальконе», о Франции (а диспуты о Франции возникали тогда поминутно в

каждом городе, семействе и дружеском кругу), Иванов слушал аргументы обеих

сторон с напряженным вниманием, но не сказал ни слова. Не знаю, как отразилось

на нем наше словопрение и чью сторону он втайне держал тогда. Дня через два он

встретил меня на Monte-Pincio и, улыбаясь, повторил не очень замысловатую

фразу, сказанную мною в жару разговора: «Итак, батюшка, Франция—очаг, подставленный под Европу, чтобы она не застывала и не плесневела». Он еще

думал о разговоре, между тем как Гоголь, добродушно помирившись в тот же

вечер со своим горячим оппонентом (он преподнес ему в залог примирения

апельсин, тщательно выбранный в лавочке, встретившейся по дороге из

«Фальконе»), забыл и думать о том, что такое говорилось час тому назад.

Надо сказать, что прения по поводу Франции и ее судеб раздавались во всех

углах Европы тогда, да и гораздо позднее, вплоть до 1848 года. Вероятно, они

происходили в то же время и там, далеко, в нашем отечестве, потому что с этих

пор симпатии к земле Вольтера и Паскаля становятся очевидными у нас, пробивают кору немецкого культурного наслоения и выходят на свет. Но и при

этом следует заметить, что русская интеллигенция полюбила несовременную, действительную Францию, а какую-то другую — Францию прошлого, с примесью

будущего, то есть идеальную, воображаемую, фантастическую Францию, о чем

говорю далее.

XIV

Чем более приходилось мне узнавать Париж, куда я попал наконец в ноябре

1841 года, тем сильнее убеждался, что повода для зависти соседей он

действительно заключает в себе очень много благодаря сильно развитой

общественной жизни своей, своей литературе и прочему, но причин для

суеверного страха перед его именем он содержит весьма мало. Я застал Париж

волею или неволею подчиненным строго конституционному порядку; правда, что

этого никто не хотел видеть, а видели только опасности, представляемые

народным характером французов, забывая притом коренное отличие

конституционного режима, состоящее в его способности мешать развитию

дурных национальных сторон и наклонностей. Еще очень много было людей, 145

считавших даже это средство спасать народы от заблуждений и увлечений

опаснее самого зла, которое оно призвано целить.

После популярного воинственного Тьера управление Францией принял на

себя англоман по убеждениям Гизо [152], который в ненависти и презрении к

самодеятельности и измышлениям народных масс и их вожаков совершенно

Поделиться с друзьями: