Люблю и ненавижу
Шрифт:
— Папка, а ты мог утонуть? — шепчет Светланка.
— За милую душу. Был бы сейчас не твой папка, а корм для осьминогов…
И они искренне обе жалели, мать и дочь, своего «папку», с ужасом представляя, как он мог бы утонуть на самом деле; было его жалко-жалко… а за себя страшно. Они обнимали его с двух сторон, крепко прижимались к нему и шептали:
— Ну и папка у нас… Ох и папка! Совсем непослушный отец…
А на фотографиях, которые он привез, он был всегда такой веселый, смеющийся, загорелый, с таким беззаботным, искренним счастливым лицом, что невозможно было смотреть на него без гордой и влюбленной улыбки; он был то один, то с Колей, то со своими друзьями, с которыми познакомился там, на юге, то лежал, то плыл, то в волейбол играл, то дурачился, то в группе стоял и корчил рожицы, то на руках ходил по берегу… И ни на одной фотографии не было никаких женщин, только так где-нибудь вдалеке, на фоне. И вот Лариса вспомнила, что на одной фотографии правая часть была вырезана; тогда она не обратила на это внимания, Роман сам показал:
— А вот здесь в кадр со мной попала во-о-от такая толстенная баба! — Роман надул щеки, расфуфырился, прогнулся назад и сделал два-три шага… Лариса так и прыснула со смеху.
— Во-о-от такая… — показывая руками, начала изображать и она.
Долго оба смеялись, до слез…
А смеялся-то, может, он вовсе не над женщиной, а над ней, простофилей… Даже и не «может», а скорей всего. Лариса быстро подошла к шкафу, выдвинула нужный ящик, порылась в нем и достала пачку свернутых и перевязанных ниткой пленок. В унизительной поспешности начала она просматривать пленку за пленкой — мелькали лица, лодки, катера, дороги, деревья, снова люди, пока наконец она не нашла нужный кадр. Да, рядом с ним, около пальмы, стояла вовсе не толстая, не безобразная женщина, а молодая девушка в огромной соломенной шляпе на голове и с зонтиком в правой руке, воткнутым острием в песок. Лариса впилась в этот кадр глазами, стараясь получше разглядеть женщину, п о н я т ь, какая она. Но снимок был слишком мелкий и ничего нельзя было разобрать, кроме того, что женщина была молода и хороша собой. Тогда, запомнив ее фигуру, Лариса вернулась к пленкам, которые уже просмотрела, и кое-где начала находить знакомую фигуру. Про себя она называла ее «vale»; заметив ее, она даже как будто в радости восклицала: «А вот и наша «vale»!»
И вдруг она вспомнила — и с какой радостью вспомнила! — что ведь у них есть фотоувеличитель. Быстро занавесила на кухне окно и дверь — она наполовину была стеклянной, включила увеличитель, вставила пленку, подложила под луч белый лист бумаги. И теперь, когда уже все было готово, она не спешила. Начала медленно, осторожно изучать кадр за кадром, особенно где попадалась эта «vale». Пленок было пять штук, и на каждой она нашла несколько кадров с «vale»: то одну, то с Романом, то в группе «друзей» — теперь Лариса называла их уже так…
Сначала она долго рассматривала тот, «подправленный» кадр, где «vale» стояла в шляпе и с зонтиком в руках. И странным, просто поразительным оказалось то, что эта «vale» была похожа на Ларису. Лариса смотрела на нее и, узнавая в ней себя, чувствовала неожиданное волнение, с которым не знала, что делать. Только «vale» была моложе, а значит, стройней, изящней, привлекательней. У нее были такие же длинные, пышные и, вероятно, светлые — в кадре темные — волосы, то же очертание губ (чуть припухшая верхняя губа, которую, она знала это по реакции Романа, всегда хочется поцеловать), так же склонялась ее голова чуть влево — в спокойном состоянии, придавая лицу выражение некоторой насмешки, иронии, снисходительности. У них был одинаковый взгляд — взгляд доброй, ласковой, понятливой женщины. Единственное, что их очень разнило, это рост; Лариса была гораздо ниже Романа, а «vale» на фотографиях выходила или одного роста с ним, или даже чуть выше… Поэтому формы ее тела были более крупные, «зовущие». А каков был Роман!.. Теперь, видя его смеющееся лицо, она понимала, что он был счастлив не просто от моря, он был счастлив с т о й, — как же наивно думала она обо всем до этого дня!
И ведь какие порой были снимки! «Vale» лежит на песке; печет жаркое солнце, она смеется, мотая головой, — лицо чуть смазано, а Роман, положив голову ей на живот, лежит ногами в сторону — перпендикулярно к ней, скрестив на груди руки, спокойно, блаженно (и самодовольно! — подумала она) улыбаясь. Или же, когда она лежала, он брызгал на нее водой, она вскрикивала, обижалась, но тут же начинала весело, безумно смеяться, отмахиваясь от Романа руками.
Значит, он может быть счастливым с д р у г о й женщиной… Значит, это не только с ней возможно все то, что было у них, эти его искренние, всегда так волнующие любовные слова, что она единственная… дорогая… совершенная… А если так, то что же думать? Что он всегда лгал, лицемерил, притворялся? Но ведь это невозможно, она женщина, она чувствует любую фальшь, любую недомолвку, тем более она особенно восприимчива ко всякой лжи. И все-таки это было так, он был счастлив с другой, он любил ее и, может быть, любит сейчас, — иначе бы он так и с к р е н н е не был счастлив на фотографиях. В искренность его необходимо, неизбежно нужно было верить, потому что она, эта искренность, была схвачена моментом, проявлена на пленке, зафиксирована; ее можно изучать, всматриваться в нее, восхищаться или негодовать, но отрицать эту искренность нельзя. И ведь боже мой, эту искренность радости, этот их смех, счастье видел кто-то другой (уж не Коля ли? — скорей всего; ах, мужчины, мужчины — подлость вам имя…) и смело фотографировал их. И что же он думал после всего этого о ней, о Ларисе, которую очень хорошо знал и которую всегда уважал, которой гордился: «Молодчина Ромка! Такую красавицу отхватил!», которой при встречах рассказывал о самых интимных моментах своей жизни, — как это бывает порой между мужчиной и женщиной, — так что же он может думать теперь о ней?! Так тяжело чувствовать себя униженной в чужих глазах! Самое глубокое унижение…
Лариса вспоминала день за днем, как вел себя Роман, вернувшись с Черного моря, и не могла вспомнить ни одного неточного слова, ни одного намека, ни одного промаха, ни одного сколько-то подозрительного действия с его стороны. Как всякая женщина, она могла ожидать — и ожидала — всего после столь долгой, относительно долгой, разлуки с мужем, но все ее сомнения, подозрения, глубоко запрятанные внутри, рассеялись с первой же их встречи, с первых поцелуев, с первых взаимных ласк. Она не могла ошибиться: он соскучился по ней, исстрадался, любит ее, обожает ее, он все такой же, он говорит те же знакомые восхитительные, чудесные слова любви… Нет, она не ошибалась, не могла ошибаться… И все-таки ошиблась! Он обвел ее вокруг пальца, как девчонку, как глупую до последней степени, самоуверенную жену. О, он великий артист, он артист первоклассный, высший, не случайный, а артист по природе своей. Вот ужас!
Она не сразу сказала ему про письмо. Нет. Два дня она сдерживалась, стараясь хоть теперь, хоть сейчас заметить в нем что-нибудь, какие-нибудь изменения, какую-нибудь фальшь, неестественность, которые она просмотрела раньше. Но нет, он был, как всегда (как в с е г д а!), самим собой; и это привело ее в смятение. Не первый год живет она с этим человеком, любила его, родила от него дочь, переговорила с ним буквально обо всем, узнала его душу, характер, привычки, недостатки, но главного его качества так и не открыла — изумительного, блистательного а к т е р с т в а. Он был актер не в театре, не на сцене, не по вдохновению, он был актер жизни. Как можно быть одновременно искренним и ложным, другом и недругом, любить и быть равнодушным, быть «здесь» и быть «там»? Оказывается, можно. Что в театре, на сцене, в актере может лишь вызываться, существовать условно и существовать гениально, то в жизни возможно в форме безукоризненной естественности и органичности. Какая бы ложь ни была в жизни, она есть ложь жизни, а значит, есть сама жизнь. И порой гениальный актер сцены копирует не просто людей в жизни, а гениальных актеров жизни; впрочем, это аксиома.
Эти мысли о Романе натолкнули Ларису на догадку, что в человеке возможна глухая стена, что-то такое, о чем никто никогда не может узнать (не об этом ли одиночестве говорит всегда Роман?), но о чем можно лишь догадываться, смотря по тому, ч т о он скажет. Если человек сказал одно, необходимо знание этого человека, затем определенный угол, затем определенная проекция, корректировка, и только потом можно лишь догадываться, о чем же этот человек говорил. В самом деле: вот она прожила столько времени с другим человеком и что же узнала? — что он лжец, изменник, двуличен; и какую же теперь нужно вводить корректировку на все его слова, сказанные за совместную жизнь, чтобы понять их истинный смысл и значение!
Так она терпела два дня, сдерживалась, присматривалась, анализировала, задыхалась от унижения, тоски, боли, а разговор начала самым неожиданным — и нелепым, как сама думала, образом:
— Ну, и как поживает «vale»?
— Какая Валя? — не понял он.
— Вот эта «vale»! — Она швырнула ему в лицо письмо.
Он растерялся всего на секунду, — но теперь-то она уже все замечала! — потом вдруг весело, заразительно рассмеялся, и чем дальше смеялся, тем, казалось, естественней становился его смех; посмеявшись, он начал спокойно, деловито, искренне объяснять ей. И объяснение в самом деле звучало так правдоподобно, так точно, что в другой раз, но уж не в этот, она бы обязательно поверила ему. Оказывается, они с Колей решили подшутить над ней, сочинили это письмо, попросили одну знакомую женщину переписать его своей рукой, а затем Коля отправил письмо из Новороссийска. Получив письмо, он нарочно оставил его в кармане пиджака («В светлом летнем, да? Там ты нашла?»), ну а теперь оно попало к ней в руки, на что они и рассчитывали. Между прочим, он уже потерял надежду, что она прочтет письмо: то ли никак не наткнется на него, то ли просто не смеет прочитать чужое письмо. Но нет, они оказались правы, она нашла и прочитала, а главное — поверила, так что смеху им теперь будет с Колей до самой смерти…
«Что, поверила, — скажет Коля, — будто муженек твой спутался с девчонкой?! Эх, ты! Ха-ха-ха!.. А обо мне не вспомнила, не подумала, что Коля никогда бы не допустил этого? Эх, ты, тяпа-растяпа!..»
Лариса смотрела на Романа во все глаза и не находила ни одного изъяна в его экспромте, даже иногда думала: «А может, и в самом деле все это так? Почему нет?» Но тут же вспомнила фотографии, смеющиеся, счастливые лица, неподдельную искренность их совместной радости и думала: «Боже мой, какая ложь, какая ложь!..»
— Ну да, да, да… — сказала она. — Письмо это вы сочинили с Колей, подшутили надо мной, посмеялись… Ах, какие милые, добрые два братца!.. Ну, а что ты скажешь насчет вот этой, — она показала снимок с отрезанной правой стороной, — фотографии? Может, опять сочинишь, что тут была во-о-от такая толстенная баба?! — Роман смутился, растерялся, но опять-таки всего на долю секунды; но этого теперь уже было достаточно для Ларисы. — Так можешь не растрачивать свой талант, прибереги его для другого случая!