Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— А кто это — Ирма? — шепотом спросила Варвара.

Авдей, прерванный на полуслове, взглянул на Варвару пустым, бессмысленным взглядом, будто не понимая, о чем его спрашивают; потом какое-то время молчал (а тишина в доме стояла такая, что тиканье часов-кукушки казалось громовым) — и молчал не то чтобы обидевшись: вот, мол, прервали меня, а словно восстанавливая в памяти какие-то только ему понятные детали, до которых никому и дела быть не может. И это было похоже на правду, потому что он продолжил рассказ, словно и не задавала никакого вопроса Варвара или, во всяком случае, Авдей не слышал его.

— Ирма рассказывала позже, смотрит она в окно, я лежу без памяти, кто, что, откуда, не знает, а страшно: в доме двое малых ребятишек, Эльза да годовалый Янис, — что делать? Приоткрыла дверь, подошла тихонько ко мне, перевернула кое-как на спину, приложила ухо к груди: живой? Слышит — дышу, и так меня, и этак — то за ноги, то под руки, а я хоть и высохший, но мужик, тяжелый, намучилась, пока в дом заволокла. Одно спасение, говорила позже, вечер был, темнота навалилась, в латышских деревнях по осени рано темнеет, так что даже из соседей не видел никто. Ночью у меня начался жар, толком не помню ничего, Ирма говорила — чуть ли не ведро выхлебал…

Тут Авдей несколько задумался, на лице его появилась то ли слабая радостная улыбка, то ли нежная какая-то печаль коснулась его губ, — во всяком случае они как-то неопределенно дрогнули и как бы застыли в этом неопределенном положении. Никто больше не решался о чем-либо спрашивать Авдея, и он вскоре опять продолжил рассказ:

— Утром открыл глаза — надо мной склонилось женское лицо. Черные волосы, черные глаза, но смотрят недобро, даже показалось — с ненавистью. Я хотел сказать: «Я уйду, вы не беспокойтесь», — а сказать ничего не смог, только губами пошевелил. «Ожил», — сказала она, и тоже недобрым таким, резким голосом. Сколько я ей потом хлопот принес… но не сдала меня немцам, выходила, три месяца у себя прятала… Деревушка была маленькая — восемнадцать дворов, и только в семи из них жили люди — старухи, женщины и дети. Мужиков ни одного не было — кто на войне, кто убит, кто в плену; раза три в неделю наведывались к ним латыши-полицаи — из соседней, дворов на пятьдесят, деревни, которая находилась в восьми километрах, — приходили больше для острастки, чем по надобности. Хотя, конечно, была у них и своя корысть: последнюю еду у женщин отбирали…

И снова Авдей прервал рассказ, задумался, ушел мыслями в давнее время да так, кажется, и не захотел возвращаться оттуда, сказал отрывисто:

— Ладно, хватит об этом. Что вспоминать…

И он на самом деле больше не возвращался к рассказу о латышской деревне, об Ирме и ее детях, хотя в течение долгой этой ночи не раз и не два пришлось еще вспоминать прошлое — разговор так или иначе поворачивался в сторону Авдеевой судьбы, — могла ли семья говорить о чем-то другом, кроме как о главном сегодня — о возвращении Авдея?..

Позже, и через месяц, и через полгода, и через несколько лет, и даже через десятилетия Авдей, как ни странно, будет чаще всего вспоминать именно Ирму, дочку ее Эльзу и сына Яниса, они будут терзать его сердце, как будто там засела заноза, а вот Север, например, и даже немецкий концлагерь в его рассказах словно потускнеют, истают сами по себе, точно потонут в призрачной дымке. Дело, наверное, объясняется тем, что ни за концлагерь, ни за Север Авдей никогда — ни раньше, ни позже — не чувствовал и не будет чувствовать собственной вины, а вот к тому, как распорядилась судьба семьей Ирмы, он был при частей непосредственно, и от этого шло его глубокое страдание. Что-то раньше, что-то позже, но он в конце концов расскажет о себе многое, и из обрывков его воспоминаний родные восстановят, как в мозаике, картину его мытарств. Когда в латышской деревне его схватят гитлеровцы, он таки окажется в концлагере, куда его везли еще ранней осенью сорок второго года… Он пройдет через земной ад, но никакие страдания не оставят в нем такого следа, как судьба Ирмы и ее детей. Он будет вспоминать их всегда, назойливо, надоедливо, так что у Варвары, например, со временем завянет сердце: вдруг так и пронзит ее догадка, что у Авдея с Ирмой была, наверное, не связь, нет, а большая, настоящая любовь, иначе почему даже и через столько лет он не может забыть свою Ирму? А Авдей, сколько бы ни рассказывал о ней, сколько бы ни возвращался в воспоминаниях к той латышской деревне, где его спасли, выходили, сколько бы ни говорил благодарных слов об Ирме, никогда никому ни под каким предлогом не рассказывал главного, что мучило его, что не отпускало и не могло отпустить душу. Когда его схватили гитлеровцы, то Ирму, дочь ее Эльзу и сына Яниса на глазах у женщин и детей, на глазах у Авдея расстреляли на краю деревни… Вот это он носил в себе долгие годы, вот через что не мог переступить в своей жизни, чтобы обрести душевное равновесие.

…Два долгих зимних месяца — январь и февраль — Авдей вел странную, ни на что не похожую жизнь. Он никуда не ходил, ни с кем не встречался, ни о чем никого не расспрашивал, а все почти время проводил в маленькой комнатушке, бывшей детской, одна стена которой примыкала к русской, всегда крепко натопленной, жаркой печи. Так получилось, что Варвара постелила здесь Авдею в ту, первую, новогоднюю ночь (поближе к теплу), и с тех пор Авдей как-то естественно прижился в ней, ничего другого не хотел, ни на что другое не претендовал. Большую часть времени он спал — спал ночью, спал днем, прихватывал то утро, то вечер, — и даже не столько спал, сколько находился в тревожной дреме, которая гнула его голову к лавке, чему Авдей, кажется, нисколько не противился. На Полю с Зоей, тоже странное дело, он не обращал никакого внимания, во всяком случае обе они были равны для него — и родная дочь, и неродная Зоя: настороженность их он как бы принял за то, что они то ли осуждали его, то ли отвергли, — и он в душе своей словно преодолел их обеих, их суд, их шепот, их испуганные и косящиеся взгляды. Больше того, он старался, когда Варвара звала его к столу, сделать так, чтобы девочки уже поели и он сидел бы за столом один или, в крайнем случае, с Варварой. Если приходилось обедать вместе, он тяжело молчал, и это его молчание передавалось всем, девочки старались поскорей улизнуть из-за стола, исчезнуть с глаз долой. Бывало, Поля не выдерживала (характер-то был открытый, жизнерадостный), чувствуя к отцу непреодолимую тягу — приголубить его, пожалеть, — бросалась к нему на шею, как тогда, в первый вечер их встречи, — но Авдей настолько смущался, верней — настолько был неловок, угрюм, растерян в эти минуты, что Поля, словно ее окатывали ледяной водой, испытывала стыд за свой порыв, тоже терялась, не поддержанная в своем чувстве, отвергнутая отцовской холодностью. Постепенно в доме выработался особый ритм, особая раскладка жизни: девочки были сами по себе, Авдей — сам по себе, и только Варвара, страдающая душой и за дочерей, и за Авдея, была единственным звеном, соединяющим всех в одну семью…

Все эти долгие два месяца Варвара хоть и не пристально, но постоянно приглядывалась к Авдею, удивляясь его нынешнему характеру, молчанию, безразличию не только к семье, но и ко всей поселковой жизни в целом. Словно никто и ничто в родном поселке уже не могло заинтересовать Авдея — и это как раз больше всего ставило Варвару в тупик. Представляя себя на месте Авдея, она думала, что больше всего на свете — после всего случившегося и выстраданного — ей захотелось бы, наверное, на люди, окунуться в их заботы и тревоги, забыть прошлое и влиться в настоящее, раствориться в нем. Ничего похожего, видимо, не испытывал Авдей. Он наглухо отделился от всех и вся стеной тяжелого, задумчивого какого-то молчания и больше всего, наверное, хотел, чтобы его не трогали, не тормошили, оставили в покое, ни о чем не спрашивали. Если он не ел и не молчал, значит — снова дремал в своем закутке, будто укрывался, как смертельно раненный зверь, в своем логове, сам же и зализывая свои горящие огнем раны. На многочисленные вопросы посельчан — на работе, на улице, в магазинах — Варвара не знала, что и отвечать: сначала терялась, затем как-то сама собой пришла в голову спасительная мысль: болеет он, отвечала, сильно неможется ему, еще бы — после стольких страданий и мытарств, что, впрочем, походило на правду. Люди верили, как было не верить, любой человек, представляя жизнь Авдея, понимал: не сахарная судьба досталась на его долю. Что касается официальных властей, то и тут у Авдея все получилось довольно нехлопотно, без особых осложнений: как-то в середине января пришел участковый милиционер — дядя Гриша Степанчук, — не хмыкал, не смотрел на Авдея пристальным подозрительным взглядом, просто изучил внимательно справку Авдея, записал себе что-то в блокнот («Можешь не приходить, — сказал, — сам тебя на учет поставлю») и, чтобы хоть что-то спросить — должностное лицо все-таки, спросил нелепость какую-то, от которой сам смутился тут же: «Холодно на Севере-то?» — «Не тепло», — не сразу ответил Авдей, и на этом их беседа иссякла. Правда, прощаясь, дядя Гриша сказал не столько Авдею, а словно в пространство: «Если какие трудности… с работой, к примеру… заходи. Поможем». Авдей кивнул, и участковый вышел, плотно, без стука прикрыв за собой дверь.

День за днем присматривалась Варвара к Авдею, но разгадать его нынешнюю душу не могла. Была ли Варвара на работе, она непрестанно думала о нем (работала по-прежнему сортировщицей в листопрокатном), хлопотала ли по дому, снова все мысли о нем (Авдей в это время мог то ли дремать, то ли сосредоточенно думать-молчать в своем закутке), кормила ли Варвара всю семью или только Авдея, опять думы возвращались к нему: что с ним, почему он такой, когда перестанет молчать, когда улыбнется, когда отмякнет душой… С тех пор как на плечи ее легла двойная ноша: растить свою да еще и Катину дочь, которая и не поймешь как стала ей даже ближе родной Зои — смелая, огневая, правдивая, за кого хочешь заступится, с тех пор Варвара не мало, а, пожалуй, что и с избытком перемогла жизненных тягот, привыкла полагаться только на себя (хотя — спасибо, конечно, и родители помогали в меру сил, но все же у них своя жизнь, у нее — своя), душой и характером так затвердела, что можно сказать — засушила себя вконец, о Силантьеве Егоре Егоровиче, например, теперь и думать редко когда думала: была любовь, да сплыла, мало что в девичестве случается в женской жизни, — ни о каком не то что замужестве, а и просто о мужике не помышляла давно: когда и думать о них, если хлопот с дочерьми, да с домом, да на работе — по край горла. И вдруг с появлением Авдея словно что встрепенулось в ней, дало в душе какой-то даже для нее самой неприметный поначалу росток; как цветок, поливаемый водой, так и росток этот, поддерживаемый постоянными раздумьями об Авдее, креп и ширился, набирал мощь, взрослел, все больше и больше давая о себе знать. Пока наконец Варвара твердо не поняла: ей без Авдея и ему без нее — не перемочься, не превозмочь одиночества и тяжкой заскорузлости в душе, как не уйти им порознь и от трудного прошлого и какого-то томительного, бестолкового настоящего.

…Запомнился тот день надолго, — может, и к концу жизни опять и опять будет будоражить память — так, во всяком случае, казалось тогда. Уже с утра накатила на Варвару какая-то тревога, которая скорее была сродни волнению, чем беспокойству и страху; быстро покормив девочек и отправив их в школу, Варвара вышла в подворье: понесла поросенку отруби вперемешку с картофельными очистками — поросят она держала теперь каждый год, и вот тут-то, во дворе, когда она увидела, как с конька дощатых ворот, покрывшихся за зиму густой шапкой снега, не густо, а как бы тягуче скатывается первая девственная капель (а ведь и в самом деле — было сегодня первое марта!), тут-то Варвара и задохнулась от неожиданного волнения, которое пронзило ее, как молния пронзает небо, высвечивая все его потаенные уголки. Весна! Господи, еще одна в череде лет, которые бегут и бегут, то поднимая, то принижая жизнь, но всякий раз, какая бы ни текла нынче жизнь, весна одаривает надеждой, душевным подъемом, жаждой пить и пить из долголетья неизменно обновляющейся природы. Варвара подошла к воротам, подставила ладонь под капель: талая вода, разбиваясь о руку, бисером разлеталась по сторонам, ловя на излете еще и блестинки солнца, лавиной лившегося с улицы в подворье сквозь изрядные щели дощатых ворот. Улыбаясь, Варвара обернулась к окошку, которое выходило в подворье из Авдеева закутка, словно хотела поделиться своим чувством с Авдеем, и вдруг в самом деле заметила его в окне, только смотрел он не на улицу, а куда-то в свою точку — задумчиво, сосредоточенно. Блики солнца падали на его щеку, высвечивая густую щетину, на которую Авдей так и не приучился еще обращать внимание — брился раз в три-четыре дня, — и такая тут жалость к нему защемила сердце Варвары, так вдруг захотелось поделиться с ним пусть не бог весть какой, но все же радостью этого пронзенного весной первого мартовского дня, стряхнуть с него дурман раздумий и печалей, приободрить, помочь поднять голову, оторвать взгляд от бесконечно терзающих его картин прошлого, что Варвара, будто снятая с места вихревым потоком, мигом подхватилась и бросилась в дом…

Она стояла в проеме двери его комнаты, смотрела на Авдея совершенно непонятным, незнакомым для него взглядом, он нахмурился, стал шарить по карманам рукой, чувствуя вину, что ли, за эту ее пристальность внимания к нему, отвернулся к окну.

— Авдей… — Она сама не ожидала, что имя его произнесет не в полный голос, а шепотом и что в шепоте этом будет столько чувства и просьбы, что румянец стыда тут же зальет ее щеки.

Он обернулся к Варваре, посмотрел на нее хмуро, удивленно — чего надо? Но, видно, и он заметил, что она не совсем в себе сегодня, и румянец на ее щеках тоже приметил…

— Авдей… — повторила она и сделала несколько шагов вперед, остановившись, наверное, в полуметре от него. Не выдержала своего волнения, остановилась, прислонилась к теплому боку русской печи, крепко закусив губу, будто хотела что-то дальше сказать, да не могла.

Он провел рукой по щетине (явственно было слышно ее густое шуршание о ладонь), почувствовав какое-то беспокойство от близости Варвары, — даже скорей неудобство, чем беспокойство.

— Сколько жить-то так можно… — как бы причитая, зашептала она. — Сколько будешь сидеть так, молчать, мучиться, Авдюша… — И, впервые за долгое время произнеся его имя так — Авдюша, она будто приоткрыла в душе какую-то заслонку, которая прежде мешала ей говорить в полную силу, откровенно и прямо. Варвара полуприсела перед Авдеем и, отныне не стесняясь, прижала его голову к своей груди, чувствуя еще, как он противится ее движению, как пружинисто напряглась его шея, зашептала дальше: — Ну что же ты, так и будешь теперь всю жизнь, Авдюша… Сколько о чем ни горюй, горем жизнь не залечишь, что ты, Авдюшенька… Ну, пойми, в доме одном живем, дочки растут, что ж мы их калечить будем, зачем… они-то в чем виноватые?.. Ты не говори ничего, не отвечай, не надо, я сама скажу… — И все крепче и крепче прижимала его голову к себе, обняв ее уже в открытую двумя руками, а затем стала нежно поглаживать ее. — Одно я тебе скажу, Авдюша, незачем нам сычами друг на друга смотреть, порознь в жизни перемогаться. Ты да я да девочки — вот и заживем, славно заживем, перешибем судьбу, Авдюшенька…

Поделиться с друзьями: