Люблю и ненавижу
Шрифт:
Но дома все как будто было нормально: дочки сидели над тетрадями, учили уроки, Варвара хлопотала по кухне, а в люльке, было видно, безмятежно лежал Егорка.
Но когда Авдей подошел к Егорке поближе, то вдруг увидел, что глаза его не просто закрыты, а морщатся будто от сдерживаемой боли и — самое главное — все лицо покрыто желтыми, а где бурыми пятнами.
— Варвара! — позвал Авдей. — Слышь, Варя!..
Варвара встрепенулась на его слова, быстро подошла к люльке. Увидев, что видел и Авдей, тревожно охнула, заполошно подхватила Егорку на руки, пришептывая: «Господи, чего это с ним?..» Положила Егорку на стол, стала снимать с него рубашонку, ползунки, — Егорка, продолжая морщиться, по-прежнему не открывал глаза, и было непонятно, то ли он так крепко спит, то ли донимает его боль, которую легче перенести, даже такому и малому, с закрытыми глазами. Развернув Егорку, Варвара несколько успокоилась: на теле никаких пятен не было, только все оно было покрыто легкой испариной. «Простыл, простыл наш сыночек…» — догадливо и в то же время обрадованно (простуда — это, конечно, ерунда) забормотала Варвара, надела на него все сухое, приложила к груди: Егорка вяло почмокал губами, а потом и вовсе бросил сосок. Варвара быстренько приготовила ему сладкое питье — теплую воду густо замешала малиновым вареньем, чтоб Егорка хорошенько пропотел, — и вот это малой принялся пить жадно, взахлеб, но так и не открывал глаза. Пятна, будто по команде, вдруг разом исчезли с его лица, покрывшегося, правда (признак хвори), бисеринками мелкого пота. Авдей с Варварой понимающе переглянулись, Варвара сказала: «Ничего, ничего, мы эту простуду быстро из него выгоним…» — и, положив Егорку снова в люльку, укрыла его потеплей одеялом, присела рядом и, покачивая люльку, запела, как всегда, собственной выдумки колыбельную, в которой сохранялся постоянный мотив, а слова лились как бог на душу положит — то как бы разговор с сыном, то проклятья разным хворям, то успокоения и заверения, то заигрыванье с судьбой, а то и просто рассказ об их хлопотном семейном житье-бытье.
Егорка успокоился, больше не морщился, спал глубоко и безмятежно, убаюканный и колыбельной, и мерным покачиваньем люльки.
Однако на следующий день лицо Егорки снова покрылось пятнами, причем более явственно, чем вчера, — то хоть были наполовину желтые, а теперь одни темные, бурые… И, странное дело, такая сонливость одолевала Егорку, что за весь день, кажется, он ни разу не открыл глаза, не хотел двигать ни рукой, ни ногой, лежал не шелохнувшись, только пил жадно, если Варвара предлагала питье, а есть совсем ничего не ел. Всполошившись не на шутку, Варвара с Авдеем вызвали врача. Ксения Маркеловна Постышева, пожилая, видавшая виды, очень уважаемая в поселке, как всякий детский врач, женщина, долго прослушивала Егорку, прощупывала живот, спрашивала, нет ли рвоты, — рвоты не было, присматривалась к пятнам на лице, приоткрывала рот Егорке, смотрела язык — Егорка, кстати, лишь один раз распахнул глаза, внимательно, серьезно взглянул на врача и, словно разочаровавшись в ней, закрыл глаза и больше уже не открывал их.
— Думаю, надо бы его в больницу… — задумчиво, несколько неуверенно сказала Ксения Маркеловна.
— Да что с ним? — испуганно воскликнула Варвара.
— Ничего страшного, — как всякий врач, стала успокаивать их Ксения Маркеловна. — Просто надо провести общее обследование… — И, встретив взгляд Авдея, который за все это время не обронил ни слова, Ксения Маркеловна, кажется, смутилась, отвела глаза…
Через несколько дней, проведя обследование, Егорку срочно отправили в свердловскую областную больницу; Варваре как кормящей матери разрешили лечь в палату вместе с сыном.
Когда Авдею в последний раз разрешили свидание с Варварой и сыном (Авдей, конечно, не знал, что это — последний раз, прошло всего две недели, как жену и сына положили в больницу), Авдей не узнал Егорку. Худой, как перышко, с желтым бескровным лицом, покрытым словно пигментными пятнами, он недвижно и покорно лежал в кровати рядом с матерью, и глаза его были широко, задумчиво открыты. Казалось, он совершенно ни на что не обращает внимания, разразись сейчас гром или разверзнись земля — он не услышит, не поведет бровью, и, когда Авдей позвал его: «Егорушка…» — он сначала не среагировал никак, но потом, когда к нему протянулась тяжелая дрожащая рука отца, чтобы погладить его пушистую голову, он неожиданно перевел взгляд на Авдея, выражение глаз у него было сосредоточенное, направленное как бы в глубь самого себя, и в то же время — отрешенное, как бы бессмысленное, он не видел того, на что смотрел, и тут Авдея пронзило странное воспоминание, которое так мучило его последнее время, — он вспомнил, когда, где и у кого видел такие глаза… Будто обжегшись, Авдей отдернул руку — но не от испуга, нет, а от боли, которая сдавила клещами сердце: да, да, у Егорки был взгляд обреченного — как у тех детей, которых когда-то Авдей встречал в немецких концлагерях…
Это открытие так потрясло Авдея, что он почувствовал, что не в силах больше сидеть здесь, пробормотал что-то невнятное (Варвара удивленно взглянула на него), поднялся с края кровати и, как пьяный, вышел из палаты… И как он жалел позже об этом! Потому что больше уже никогда не видел живым дорогого, безмерно дорогого для него сына…
Егорка умер от малокровия. И только когда он умер, до Авдея дошел смысл странных переглядываний лаборантов, когда (еще только в первый день нахождения жены и сына в больнице) его, Авдея, тоже всесторонне обследовали, как обследовали в палате и Варвару. Авдей тогда не очень вдумывался в вопросы врача и свои ответы, потому что ему и в голову не приходило, что Егорка может умереть, а теперь он все вспомнил, и ему открылась в недавнем разговоре та бездна, которую он, растревоженный думами о сыне, пропустил мимо сознания. Доктор спокойно, доброжелательно расспрашивал Авдея о его жизни, отвечать особо не хотелось, но не обижать же человека, Авдей односложно отвечал, пришлось сказать, что да, все было, доктор спрашивал, чем он болел в эти годы, Авдей отвечал, бог его знает, бывало, и прихватит, а как и что — там особо не интересуются, говорили и о ранениях, о контузии, доктор спрашивал, много ли при этом потерял крови и вообще не было ли какого-нибудь заболевания крови, Авдей отвечал, крови, конечно, потерял немало, а заболеваний вроде никаких не было, странно, странно, говорил словно сам с собой доктор, и тут Авдей вспомнил, что в фашистском концлагере над заключенными проводили разные опыты, Авдей, к примеру, попал в группу, над которой проделывали разные манипуляции с переливанием крови, свою забирали, а чужую вливали, разговор бежал дальше, врач как будто удовлетворился ответом Авдея, больше не возвращался к этой теме, так, вскользь обронил, что, к сожалению, мы ничем не защищены природой и бывают случаи, когда болезни родителей передаются детям или просто какой-то наш второстепенный недуг стимулирует неизлечимую болезнь в ребенке, но все это, все эти слова потонули в памяти Авдея, потому что разговор был широкий, долгий, об очень многих страшных вещах, которых насмотрелся за свою жизнь Авдей… Но теперь-то, когда умер Егорка, Авдея и пронзила догадка: вот оно что! вот в чем собака зарыта! Видно, он, отец, что-то передал сыну или стимулировал, как сказал врач, его болезнь… Егорка умер — и не его ли, Авдея, в этом вина? Не он ли убийца? Вот что главное! Вот что терзало теперь Авдея!
Похоронили Егорку рядом с теткой Катериной и дедушкой Сергием Кукановым. Через какое-то время здесь же лягут и родители Варвары — Илья Ильич и Евстолия Карповна, так что в поминальные дни всей родне будет с руки навещать их — все рядышком, все близкие — и все, слава богу, вместе…
После смерти Егорки Авдей снова перебрался в «малуху» и зажил, как и после возвращения, затворнической жизнью отшельника. Он не думал о том, например, что Варвара тоже страдает и нуждается в утешении, может быть, даже больше, чем он, потому что она слабей его, она женщина, — об этом он не то что не думал, а просто выбросил раз и навсегда такие мысли из головы. Варвара не понимала этого, тянулась к Авдею — за утешением, за поддержкой, тогда он, чтобы разом поставить все на свои места, заделал дверь из спальни в «малуху», как было до рождения Егорки, и тут Варвара вовсе растерялась от обиды и непонимания. Однако Авдей и не объяснял ничего, продолжал «играть», как считала Варвара, в молчанку, мало этого — перестал обращать внимание и на дочерей, как было прежде, — бог знает что началось опять в доме…
Варвара не знала в точности, о чем говорили врачи с Авдеем, не знала и того, что открыл о себе Авдей, — лично ей после всего случившегося врачи просто посоветовали детей больше не заводить: все может повториться сначала, а ведь у вас уже есть две дочери, разве не достаточно для семейного счастья?.. Убитая горем не меньше, чем Авдей, Варвара прикидывала так и этак, почему Авдей опять замкнулся, и никакая отгадка не приходила ей в голову. Но однажды ее наконец озарило: господи, как же она не поняла сразу — да ведь Авдей, наверное, считает, что это она, Варвара, виновата в смерти сына?! Ну точно!.. Иначе почему не смотрит на нее, почему не разговаривает, почему забился опять, как сыч, в «малуху» и долгими часами, если не на работе, сидит в одной-единственной позе: нога закинута на ногу, руки сцеплены на коленях, а сам смотрит и смотрит за окно, в подворье, где что и видно-то? — да ничего! И когда Варвара обдумала свою мысль до конца, она еще больше убедилась в ее правильности, и тут на нее впервые накатила не обида, а — раздражение на Авдея: да как он может обвинять ее в чем-то? Что она сделала плохого? Она ли не берегла Егорку, она ли не нянчилась с ним день и ночь, она ли не радовалась, что в доме теперь мир, любовь и согласие?!
И вот как-то Варвара не выдержала, зашла в «малуху», навалилась спиной на косяк, усмиряя в себе волнение от задуманного разговора. Авдей, конечно, знал, слышал, что она вошла, но не подал и вида: как смотрел в окно, так и продолжал смотреть туда.
— Авдюша… — начала она, но голос сорвался, стал тихим и сиплым; она слегка прокашлялась, — Ты что же, Авдюша, меня, что ли, обвиняешь во всем?
Авдей не ответил, не повернулся, словно и не слышал ничего.
— Ну, чего молчишь?.. Скажи прямо: мол, ты, Варвара, и виновата, что Егорка помер… — Она не выдержала, слегка всхлипнула.
Если бы Авдей сейчас хоть что-то сказал, она бы разрыдалась, встала бы перед ним на колени, умоляла бы выбросить все эти глупости из головы, прощения бы попросила, да хоть что сделала бы, лишь бы помириться с ним, хотя и не чувствовала за собой никакой вины.
Но он молчал, и всхлип ее так на излете и повис в воздухе. На Варвару накатила настоящая злость:
— Да ты что, сдурел, что ли, меня обвинять в его смерти?!
И опять он не ответил, молчал.
— Нет, ты и в самом деле не в своем уме! — разошлась Варвара, и чем дольше говорила, тем большая разбирала ее злость: — Может, ты думаешь, я отравила его? Мало ли… А может, еще что-нибудь сделала?
— Не болтай! — резко цыкнул на нее Авдей.
— А-а, подал наконец голос! Ну, спасибо, муженек, уважил, обронил хоть малое словечко… А если так, тогда отвечай: в чем я виновата перед тобой?
Авдей оторвался от окна, расцепил на коленях руки, хрустнул пальцами, да так, что даже в скулах у него отдалось — заиграли желваки. Но на Варвару все равно не взглянул, только сказал:
— Ни в чем ты не виновата.
— А-а, это ты только на словах… — с каким-то сладостным злорадством подхватила Варвара. — Чего тогда спрятался? Чего в «малуху» дверь замуровал? Чего дочерям нос не показываешь? Ну?!
Авдей задумался, долго думал, потом только махнул рукой, однако так ничего и не ответив.
— Нет, ты мне скажи! — наступала на него разгоряченная Варвара. — Ты как дальше жить собираешься? Если все хорошо, — значит, ты к Варваре под бок пристроился, а чуть горе или тяжесть какая — сразу в нору от всех забился? Так кто ты — мужик в конце концов или баба? А обо мне, о бабе своей, у которой тоже горе, тоже сын помер, думать, выходит, не надо? Начхать на Варьку, так, что ли? Ну?!
— Дай одному побыть, — сказал он на все ее слова.