Макорин жених
Шрифт:
писания, ссылалась на авторитеты пророков и святителей, то подливала елей, то стращала
гневом божьим, то прельщала земными выгодами. Бывший поп молчал. Тогда Платонида
обратилась за помощью к попадье.
– Ты-то, матушка, как соображаешь умом? Скажи-ко...
– А и вправду, чего молчишь, отец! Так и будешь хрястать дрова? Вишь, люди хорошие
говорят: служить можно...
Евстолий вздохнул, почесал за лопаткой, ещё вздохнул и с виноватым видом посмотрел
на супружницу.
– Не встревай уж, мать. Не архиерей ты, чтобы попом ставить...
Он отхлебнул из кружки добрый глоток чаю, подождал, когда растает сахар во рту,
проглотил чай, обратился к Платониде.
– А я владыке сказал: «Снимайте сан не снимайте, а служить я не могу. Храм божий
порушен, крест священнический не удержал я в руках. Какой я священнослужитель?»
Владыка не гневался, он только заплакал...
У Платониды глаза стали жесткими. Она перевернула вверх дном чашку, положила на
донышко огрызок сахара, поклонилась Густеньке, сказав: «Спасибо». Встала и выпятилась
из-за стола.
– Не обессудьте за беспокойство, отец Евстолий...
В её голосе не было уже ни елея, ни мёда. Прямая, негнущаяся, она двинулась к дверям.
У порога остановилась и обернулась.
– Ты, батюшка, всё же в сане... А как думаешь: можно облечь саном Харлама? Дай-кось
на это благословение...
Евстолий опять почесал лопатку, как-то неопределенно хмыкнул:
– Да что... от псаломщика до дьякона один шаг... чего же...
В это время дверь открылась, и вошел Сима. Платонида закивала ему.
– Вот бы нам такого батюшку, молодого, славного...
Сима посмотрел на нее непонимающе. Она разъяснила:
– Иди-ка, Симочка, в священники. Твой родитель уж стар становится.
Сима покраснел и, заикаясь, ответил:
– В п-п-опы? Нет, в п-п-опы не гожусь...
2
Синяков вернулся из лесу простудившийся, голодный. Не ждал он жениной ласки, давно
привык к равнодушным встречам, а всё же свет в кухонном окошке словно бы пригрел
иззябшее сердце. Крыльцо ещё было не заперто: видать, Анфиса спать не собиралась. Она
сидела в кухне и вышивала по канве.
– Долго ты, супруга дорогая, не спишь.
– А тебя ждала, драгоценный муженек, глаза все высмотрела, – бойко ответила Анфиса.
Пока Федор Иванович раздевался, Анфиса разожгла самовар, нарезала хлеба, принесла
соленых рыжиков. Пошарила в кухонном шкафу, захлопнула его, повертелась около стола,
оправила скатерть, опять подошла к шкафу, постояла в нерешительности и, наконец, извлекла
бутылку с красненькой головкой. Синяков расширил глаза.
– Это что ещё за фокус?
– Какой же фокус, Феденька? – маслянистым голосом залебезила жена. – Думаю, с
дороги-то он прозябнет, припасу для сугреву... Нешто плохо, Федя?
Муж изумился такой заботе супруги и умилился её нежданной лаской, а в общем он был
не против малость согреться.
– Коли так, придется попробовать. Давай-ко держи... Со встречей...
Анфиса не терпела водки, бывало, даже на праздники и то не без труда приходилось
уламывать её купить сороковку. Федор Иванович не узнавал жены. Рюмку она проглотила
резво, поморщилась в меру и, что особенно удивительно, закусила умело, с полным знанием
техники. После рюмки она чуточку разомлела, подсела к мужу и стала ласкаться, чего,
кажется, не бывало с тех пор, как прошел медовый месяц. Синяков тоже размяк, смотрел на
неё начинающими соловеть глазами и думал: «Чем плоха моя Анфиса? Ей-богу, баба хоть
куда... Волосы – лен, щеки – яблочки, глаза, что тебе вода в «кваснике», ишь, брызжут,
светлые...»
А Анфиса щебетала и щебетала, увиваясь вокруг мужа. То прическу ему поправит, то
пушинку снимет с пиджака, то выберет самый маленький рыжичек, подцепит его на вилку и
подаст мужу.
– Скусно ли? – заглядывает ему в рот.
Тот жуёт, улыбаясь, причмокивая губами.
– Шибко скусно!
Вдруг Анфиса встрепенулась, убежала в горницу, стала разбирать кровать, шутливо
крикнула на ходу:
– Ты без меня, смотри, не опорожни бутылку-то... вместе...
Синяков, погрузневший, встал, сбросил пиджак и зашагал в горницу, забыв снять
валенки, по лоснящемуся полу. Анфиса ахнула.
– Федор!
Ласковой и доброй жёнки как не бывало. Анфиса ощетинилась, глаза округлились, вся
она стала похожа на рассерженную кошку, даже зафыркала очень похоже. Синяков понял
свою оплошность, вернулся к порогу кухни и стал снимать валенки. Но было уже поздно:
Анфиса тряпкой затирала еле заметные следы на полу, зло ворчала. В это время раздался
легкий шорох в сенях, послышались шаги, и на пороге показался Харлам Леденцов. Увидев
Синякова, он на мгновение опешил, но сразу же загрохотал могучим басом:
– Долго ты, председатель, в лесу пропадал. Ждал я, ждал, насилу дождался. Сказали:
дома Синяков, я с ходу и к тебе. Дело у меня есть, председатель, очень сурьёзное... Ты с
дороги устал, – псаломщик покосился на бутылку, – но уж не прогоняй меня, дай решение...
Синяков, насупившись, сидел у стола. Настроение у него было гадкое. А тут ещё этому
чего-то понадобилось, на ночь глядя. Он не взглянул на псаломщика.
– Что у тебя такое нетерпящее?
Леденцов окончательно оправился, без всякого приглашения сел к столу, положил на
середину стола шапку.
– Я к тебе не от себя, Фёдор Иванович, а от прихода...
– От какого ещё прихода? – вскинул брови Синяков.
– От нашего, от верующих...
Псаломщик незаметно мигнул Анфисе, которая выглядывала из-за косяка горничной
двери. Она вышла, чиннехонько поклонилась Леденцову.