Марго-королева любви
Шрифт:
Но хуже всего был запах. Когда он приблизился к возвышению, где стояли мы, в нос мне ударила такая густая, сшибающая с ног вонь, что я невольно задержала дыхание. От него несло конским потом, немытым мужским телом, дешевым кислым вином и застарелым чесноком. Этот чесночный дух был настолько сильным, что, казалось, разъедал глаза. Медведь, спустившийся с Пиренейских гор, чтобы осквернить своими грязными лапами мраморные полы Лувра.
— Ваше Величество, — он поклонился Карлу. Его движения были угловатыми, лишенными всякого изящества, но в них чуствовалась скрытая, опасная пружина. Голос его оказался хриплым, с сильным, режущим слух южным акцентом.
Мать выступила вперед, растянув губы в своей знаменитой, змеиной улыбке, от которой у придворных стыла кровь.
— Сын мой, — пропела она, протягивая ему свои пухлые руки. — Мы счастливы приветствовать вас в Париже. Позвольте представить вам вашу невесту. Мою драгоценную дочь, Маргариту.
Наваррский повернулся ко мне. Я смотрела прямо на него, не опуская глаз, как того требовал этикет стыдливой девственницы. В моем взгляде был арктический холод.
Он подошел ближе. Его тяжелый, звериный запах окутал меня, заставляя внутренности сжаться от тошноты. Он посмотрел на мое лицо, выбеленное пудрой, затем его взгляд скользнул ниже. Без всякого стеснения, с откровенной, грубой похотью деревенского мужлана, выбирающего кобылу на ярмарке, он уставился на мою грудь.
В его глазах — темных, хитрых и невероятно живых — вспыхнул плотоядный огонек.
— Мадам, — он попытался изящно взять мою руку, но его пальцы, шершавые, как кора дуба, лишь неуклюже царапнули мою нежную кожу. Его губы, влажные и горячие, прижались к моему запястью, оставив на нем влажный след и резкий запах лука. — Слухи о вашей красоте не лгали. Вы — настоящий бриллиант. Я буду счастлив приколоть его к своей шляпе.
Какая пошлость. Какая невыносимая, вульгарная наглость.
— Боюсь, сир, этот бриллиант слишком тяжел для вашей шляпы, — мой голос был тихим, но он резал, как стекло. Я медленно, с подчеркнутой брезгливостью, выдернула свою руку из его пальцев. — Вы рискуете свернуть себе шею.
В галерее повисла мертвая тишина. Придворные затаили дыхание. Карл дернулся, рука матери впилась в мой локоть с такой силой, что я едва не вскрикнула. Но Наваррский не смутился. Он вдруг запрокинул голову и расхохотался. Это был громкий, лающий смех человека, который привык спать на голой земле и жрать мясо с ножа.
— Острая на язычек! — весело воскликнул он, сверкнув белыми, на удивление крепкими зубами. — Мне нравятся норовистые кобылицы, мадам. Их интереснее объезжать.
Меня обдало жаром от не нависти и стыда. Я, принцесса крови, ради которой лучшие поэты слагали сонеты, стояла сдесь и выслушивала сальности от пропахшего чесноком еретика, пока моя семья молчаливо продавала меня ему.
Вечером того же дня я сидела в своих покоях, не позволяя Жилонне даже приблизиться ко мне. Я яростно терла запястье куском мыла с ароматом лаванды, пытаясь смыть с кожи прикосновение его губ. Но мне казалось, что запах этого горного медведя въелся мне прямо в поры, отравил мою кровь.
— Выйдешь за него, — голос матери, внезапно появившейся в моих покоях, заставил меня вздрогнуть. Она стояла в дверях, огромная и черная, как сама судьба.
— Мадам… он же животное, — прошептала я, бросая полотенце. — Он смердит. У него грязь под ногтями. Он смотрит на меня, как на кусок мяса.
— Какое мне дело до его ногтей, дура! — зашипела Екатерина, подходя ближе. Ее глаза сузились, превратившись в две черные щели. — Ты думаешь, я отдаю тебя ему ради твоего удовольствия? Ты — наживка. Кусок свежего, кровоточащего мяса на крючке, который я забрасываю в мутную воду.
Она схватила меня за подбородок своими пухлыми, властными пальцами, заставляя посмотреть ей прямо в глаза.
— Все эти гугеноты, эти напыщенные индюки, приехали в Париж на вашу свадьбу. Они слетелись сюда, как мухи на мед. И когда они все соберутся в одном месте, расслабленные и пьяные… — она не договорила, но ее плотоядная улыбка сказала больше любых слов.
Внутри меня все похолодело. Я вдруг поняла весь масштаб ее дьявольского замысла. Свадьба. Праздник примирения. Ловушка захлопнется, когда жертвы будут пить вино за мое здоровье.
— Ты выйдешь за него, Марго, — тихо и веско повторила мать, отпуская мое лицо. — Ты ляжешь под этого смердящего медведя, раздвинешь ноги и будешь терпеть его чесночное дыхание. Потому что этого требует Франция. А если ты попытаешься взбрыкнуть… вспомни, что сделал с тобой Карл. Мой гнев будет в тысячу раз страшнее.
Она развернулась и тяжело поплыла к выходу, оставив меня одну в полумраке комнаты.
Я подошла к окну. Внизу, во внутреннем дворе Лувра, горели факелы. Там, горланя какие-то свои дикие, неотесанные песни, пили вино люди Наваррского. Они не знали, что уже мертвы. Что этот дворец станет их огромным, роскошным склепом.
И я, Маргарита де Валуа, буду той приманкой, из за которой они все погибнут. Я опустила голову на холодное стекло и впервые за долгое время почуствовала, как по щеке катится одинокая, обжигающая слеза. Не от жалости к еретикам. А от того, что я осознала свою истинную цену в этом проклятом замке из пепла и роз. Я была всего лишь красивым куском мяса на алтаре большой политики. И мне предстояло венчаться со смертью.
глава восьмая
глава 8.Осколок в глазу Господа
Иногда, долгими зимними ночами сдесь, в Уссоне, когда ветер воет в каминной трубе голосами давно умерших людей, я задаю себе один и тот же вопрос. В какой именно миг Франция соскользнула в эту кровавую зловонную яму? Когда именно Бог отвернулся от нас, позволив брату убивать брата, а матерям — травить своих детей?
Варфоломеевская ночь была лишь кульминацией, гнойным нарывом, который наконец прорвался. Но заражение началось гораздо раньше. Оно началось летом 1559 года. Мне было всего шесть лет, но память ребенка цепка, как когти стервятника. Я помню все до мельчайших, тошнотворных подробностей.
Лето выдалось удушливым, жарким, пропитанным запахом конского пота, розовой воды и жареного мяса. Париж гулял. Заключение Като-Камбрезийского мира с Испанией и двойная свадьба — моей старшей сестры Елизаветы и тетки Маргариты — превратили столицу в один сплошной, оглушительный праздник. Мой отец, король Генрих Второй, устроил грандиозный рыцарский турнир на улице Сент-Антуан.
Отец был невероятно красивым мужчиной. Высокий, широкоплечий, с темной, окладистой бородой и мощными, литыми бедрами наездника. Даже я, совсем еще несмышленая девченка, чуствовала ту тяжелую, властную мужскую силу, которая исходила от него. Он носил черное с белым — цвета своей вечной любовницы, Дианы де Пуатье, ни сколько не стесняясь моей матери, Екатерины Медичи. В нем было столько жизненного сока, столько дикой, звериной энергии, что казалось, сама Смерть врятли посмеет подойти к нему близко.
29 или 30 июня — сейчас даты сливаются в моей голове в одно кровавое пятно — отец решил сам выйти на ристалище. Трибуны ревели. Воздух дрожал от зноя и пыли, поднятой тяжелыми копытами дестрайеров. Дамы махали надушенными платками. Я помню, как блестели на солнце золотые заклепки его доспехов.
Его противником был Габриэль де Монтгомери, молодой капитан шотландской гвардии. Крепкий, яростный юноша. Когда они сшиблись в первый раз, треск копий был похож на пушечный выстрел. Во второй раз все прошло так же гладко. Но отец, опьяненный азартом и кровью, бурлящей в венах, потребовал третьего поединка. Мать умоляла его остановиться. Ей снились дурные сны, ее астрологи шептали о зловещем положении звезд. Но разве настоящий мужчина, ослепленный собственной силой и похотью битвы, послушает женщину?