Марина Цветаева. Письма 1905-1923
Шрифт:
Впервые — НЗК-1. стр. 243. На полях «Записи моей дочери». Печ. по тексту первой публикации.
22-17. С.Я. Эфрону
Феодосия, 19-го октября 1917 г.
Дорогой Сереженька,
Вы совсем мне не пишете. Вчера я так ждала почтальона — и ничего, — только письмо Асе от Камковой [630]. Ася всё еще в имении. Она выходила сына Зелинского [631] от аппендицита, он лежал у нее три недели, и теперь родители на нее Богу молятся. Я не поехала, — сначала хотели ехать все вместе, но я не люблю гостить, старики на меня действуют угнетающе, я чувствую себя виноватой во всех своих кольцах и браслетах. Сторожу Андрюшу. Я к нему совершенно равнодушна, как он ко мне и — вообще — ко всем. Роль матери при нем сводится к роли слуги, ни малейшего ответного чувства — камень.
Лунные ночи продолжаются. Каждый вечер ко мне приходит докторша, иногда Н.И. Хрустачёв [632]. Он совсем измучен семьей, озлоблен. Приходит, ложится на ковер, курит. Мы почти не говорим, и приходит он, думается, просто чтобы не видеть своей квартиры. Иногда говорю ему стихи, он любит, понимает. И жена его измотана, работает на него и на девочку, как раб, сама моет полы, стирает, готовит. Безнадежное зрелище. Оба правы — верней — никто не виноват. И ни тени любви, одно озлобление.
Я живу очень тихо, помогаю Наде [633], сижу в палисаднике, над обрывом, курю, думаю. Здесь очень ветрено, у Аси ужасная квартира, сплошной сквозняк. Она ищет себе другую.
Все дни выпускают вино. Город насквозь пропах. Цены на дома растут так: великолепный каменный дом со всем инвентарем и большим садом — 3 месяца тому назад — 40.000 р<ублей>, теперь — 135.000 р<ублей> без мебели. Одни богатеют, другие баснословно разоряются (вино).
У одного старика выпустили единственную бочку, к<отор>ую берег уже 30 лет и хотел доберечь до совершеннолетия внука. Он плакал. Расскажите Борису [634], это прекрасная для вас обоих тема.
Сереженька, я ничего не знаю о доме: привили ли Ирине оспу, как с отоплением, как Люба [635], — ничего. Надеюсь, что все хорошо, но хотелось бы знать достоверно.
Я писала домой уж раз семь.
Сейчас иду на базар с Надей и Андрюшей. Жаркий день, почти лето. Устраивайте себе отпуск. Как я вернусь — Вы поедете. Пробуду здесь не дольше 5-го, могу вернуться и раньше, если понадобится.
До свидания, мой дорогой Лев. Как Ваша служба? Целую Вас и детей.
МЭ
P.S. Крупы здесь совсем нет, привезу что даст Ася. Везти ли с собой хлеб? Муки тоже нет, вообще — не лучше, чем в Москве. Цены гораздо выше. Только очередей таких нет.
С кем видитесь в Москве? Повидайтесь с Малиновским [636] (3-66-64) и спросите о моей брошке.
Впервые — СС-6. стр. 133–134 (по копиям из архива А. Саакянц). Печ. по НИСП. стр. 252–252.
23-17. С.Я. Эфрону
Феодосия, 22-го октября 1917 г.
Дорогой Сереженька!
Вчера к нам зашел П<етр> Н<иколаевич> [637] — вести нас в здешнее литературное общество «Хлам» [638]. Коля Беляев [639] был оставлен у двери, как нелитератор.
Большая зала, вроде Эстетики. Посредине стол, ярко освещенный. Кипы счетоводных (отчетных) книг. Вокруг стола: старуха Шиль (лекторша) [640], черный средних лет господин, Галя Полуэктова [641] и еще какое-то существо вроде Хромоножки [642], — и П<етр> Н<иколаевич> с нами двумя.
— А у нас недавно был большевик! — вот первая фраза. Исходила она из уст «средних лет». — «Да, да, прочел нам целую лекцию. Обыватель — дурак, поэт — пророк, и только один пророк, — сам большевик».
— Кто ж это был?
— Поэт Мандельштам.
Всё во мне взыграло.
— Мандельштам прекрасный поэт.
— Первая обязанность поэта — быть скромным. Сам Гоголь…
Ася: — Но Гоголь сошел с ума!
— Кто знает конец г<осподи>на М<андельшта>ма? Я напр<имер> говорю ему: стихи создаются из трех элементов: мысли, краски, музыки. А он мне в ответ: — «Лучше играйте тогда на рояле!» — «А из чего по Вашему создаются стихи?» — «Элемент стиха — слово. Сначала бе слово…» Ну, вижу, тут разговор бесполезен…
Я: — Совершенно.
Шиль: — Значит одни слова — безо всякой мысли?
П<етр> Н<иколаевич>: — Это, г<оспо>да, современная поэзия!
— И пошло! Началось издевательство над его манерой чтения, все клянутся, что ни слова не понимают. — Это кривляние! — Это обезьяна! — Поэт не смеет петь! —
Потом водопад стихов: П<етр> Н<иколаевич>, Галя Полуэктова, Хромоножка. Хромоножка, кстати, оказалась 12-тилетней девочкой — Фусей.
«— Наболевшее сердце грустит».
Реплики свои по поводу М<андельшта>ма я опускаю, можете себе их представить. Мы просидели не более получаса.
Я бы к названию «Хлам» прибавила еще: «Хам». — «Хлам и Хам», можно варьировать. И звучит по-английски.
В этом «Хламе» участвовал Вячеслав (?) Шешмаркевич. Он был здесь летом, читал лекцию о Пушкине, обворожил всех. Он теперь прапорщик и острижен. (Не Вячеслав, — Всеволод!) Рассказывал всем, что старше своего брата Бориса на 3 месяца. Все верили. — Это нечто вроде непорочного зачатия, чудеса у себя дома.
— Сереженька! Везде «Бесы»! [643] Дорого бы я дала, чтобы украсть для Вас одну счетоводную книгу «Хлама»! Стихи по сто строк, восхитительные канцелярские почерка. Мелькают имена Сарандинаки, Лампси, Полуэктовой. Но больше всех пишет Фуся.
Галя П<олуэкто>ва через год, два, станет полным повторением своей матери. Сейчас она шимпанзе, скоро будет гориллой. А как хороша она была 4 года назад!
Сереженька, здесь есть одна 12-летняя девочка, дочь начальника порта Новицкого [644], которая заочно в Вас влюбилась. Коля Беляев подарил ей Вашу карточку. — Приятно?
Девочка хорошенькая и умная — по словам Коли.
Пока целую Вас. Получила всего 3 письма. Привезу Вам баранок и Ирине белых сухарей (продаются по рецепту в аптеке).
МЭ
— Латри [645] расходятся.
Впервые — НИСП. стр. 252–253. Печ. по тексту первой публикации.
24-17. А.С. Эфрон
Феодосия, 23-го октября 1917 г.
Милая Аля!