Марина Цветаева. Письма 1905-1923
Шрифт:
Спасибо за письмо. Надеюсь, что ты себя теперь хорошо ведешь. Я купила тебе несколько подарков.
Недавно мы с Надей и Андрюшей ходили в степь. Там росли колючие кустарники, совсем сухие, со звездочками на концах. Я захотела их поджечь, сначала они не загорались, ветер задувал огонь. Но потом посчастливилось, куст затрещал, звездочки горели, как елка. Мы сложили огромный костер, каждую минуту подбрасывали еще и еще. Огонь вырывался совсем красный. Когда последняя ветка сгорела, мы стали утаптывать землю. Она долго дымилась, из-под башмака летели искры.
От костра остался огромный черный дымящийся круг.
Все меня здесь про тебя, Аля, расспрашивают, какая ты, очень ли выросла, хорошо ли себя ведешь. Я отвечаю: «При мне вела себя хорошо, как без меня — не знаю».
Аля, не забудь, расскажи папе, что Эссенция [646] умерла. Последнее время у нее закрылись оба глаза, один — совсем, от другого осталась щелочка. Когда он смотрел, он приподнимал рукою веко — и так ходил, один, по улицам, под черным зонтом.
Умер он ночью, совсем один, даже без прислуги.
Расскажи всё это папе.
Дембовецкий (поэт) женился на совсем молоденькой женщине, своей ученице, и выпустил вторую книгу стихов [647]. Постараюсь ее папе привезти. И для папы у меня есть чудный подарок, съедобный, — скажи ему.
Я скоро вернусь, соскучилась по дому.
Поцелуй за меня папу, Ирину и Веру. Кланяйся Любе [648].
Очень интересно будет посмотреть на Вериного американца [649].
Марина
Впервые — НИСП. стр. 254. Печ. по тексту первой публикации.
25-17. С.Я. Эфрону
Феодосия, 25-го октября 1917 г.
Дорогой Сереженька,
Третьего дня мы с Асей были на вокзале. Шагах в десяти — господин в широчайшем желтом платье, в высочайшей шляпе. Что-то огромное, тяжелое, вроде оранг-утанга.
Я, Асе: «Quelle heurreur!» — «Oui, j'ai deja remarque!» {60} — И вдруг — груда шатается, сдвигается и — «М<арина> И<вановна>! Вы меня узнаете?»
— Эренбург!
Я ледяным голосом пригласила его зайти. Он приехал к Максу, на три дня [650].
Вчера приехала из К<окте>беля Наташа Вержховецкая [651]. Она меня любит, я ей верю. Вот что она рассказывала:
— «М<арина> Цветаева? Сплошная безвкусица! И внешность и стихи. Ее монархизм — выходка девочки, оригинальничание. Ей всегда хочется быть другой, чем все. Дочь свою она приучила сочинять стихи и говорить всем, что она каждого любит больше всех. И не дает ей есть, чтобы у нее была тонкая талья». Затем рассказ Толстого (или Туси?) [652] о каком-то какао с желтками, которое я якобы приказала Але выплюнуть, — ради тонкой тальи. Говорил он высокомерно и раздраженно. Макс слегка защищал: — «Я не нахожу, что ее стихи безвкусны». Пра неодобрительно молчала.
О Керенском [653] он говорит теперь уже несколько иначе. К<ерен>ский морфинист, человек ненадежный. А помните тот спор?
Сереженька, как низки люди! Ну не Бог ли я, не Бог ли Вы рядом с таким Эренбургом? Чтобы мужчина 30-ти лет пересказывал какие-то сплетни о какао с желтками. Как не стыдно? И — главное — ведь это несуразно, он наверное сам не верит.
И как непонятны мне Макс и Пра и сама Наташа! Я бы ему глаза выдрала!
— Ах, Сереженька! Я самый беззащитный человек, которого я знаю. Я к каждому с улицы подхожу вся. И вот улица мстит. А иначе я не умею, иначе мне надо уходить из комнаты.
Все лицемерят, я одна не могу.
От этого рассказа отвратительный осадок, точно после червя.
Сереженька, я вправе буду не принимать его в Москве?
_____
Вчера мы были у Александры Михайловны [654]. Она совсем старушка, вся ссохлась, сморщилась, одни кости. Легкое, милое привидение.
Ярая монархистка и — что больше — правильная. Она очень ослабла, еле ходит, — после операции или вообще — неизвестно [655]. Что-то с кишечником и безумные головные боли. На лице живы только одни глаза. Но горячность прежняя, и голос молодой, взволнованный, волнующий [656].
Живет она внизу, в большом доме. Племянники ее выросли, прекрасно воспитаны [657]. Я говорила ей стихи. — «Ваши Генералы 12 года — пророчество! Недаром я их так любила» [658], — сказала она. У этой женщины большое чутье, большая душа. О Вас она говорила с любовью.
Сереженька, думаю выехать 1-го [659]. Перед отъездом съезжу или схожу в Коктебель. Очень хочется повидать Пра. А к Максу я равнодушна. Дружба такая же редкость, как любовь, а знакомых мне не надо.
Читаю сейчас (Сад Эпикура) А. Франса. Умнейшая и обаятельнейшая книга. Мысли, наблюдения, кусочки жизни [660]. Мудро, добро, насмешливо, грустно, — как надо.
Непременно подарю Вам ее.
Я рада дому, немножко устала жить на юру. Но и поездке рада. Привезу что могу. На вино нельзя надеяться, трудно достать и очень проверяют.
Когда купим билеты, дадим телеграмму. А пока буду писать. Целую Вас нежно. Несколько новостей пусть Вам расскажет Аля.
МЭ
Впервые — СС-6. стр. 135–136 (по копии из архива А. Саакянц). Печ. по НИСП. стр. 254–256.
26-17. С.Я. Эфрону
<2-(4?) ноября 1917 г> [661]
Сереженька!
Если Вы живы, если мне суждено еще раз с Вами увидеться, — слушайте: Вчера, подъезжая к Х<арькову>, прочла «Южный край» [662]. 9000 убитых. Я не могу Вам рассказать этой ночи, п<отому> ч<то> она не кончилась. Сейчас серое утро. Я в коридоре.
Сереженька! Поймите! Я еду и пишу Вам и не знаю, что Вы сейчас, сию эту секунду.
_____
Подъезжаем к Орлу. Сереженька, я боюсь писать Вам, как мне хочется, п<отому> ч<то> расплачусь. Всё это — страшный сон. Стараюсь спать. Я не знаю, как Вам писать. Когда я пишу, Вы есть, — раз я Вам пишу. А потом — ах! — 56 запасный полк [663]. Кремль. И я иду в коридор к солдатам и спрашиваю, скоро ли Орел.
Сереженька, если Бог сделает это чудо — оставит Вас живым — отдаю Вам всё: Ирину, Алю и себя — до конца моих дней и на все века.