Мата Хари: Тайна ее жизни и смерти
Шрифт:
Доктор Браль был прав. После того, как министры долгое время находились в плену прекраснодушных идей, пришло новое правительство, которое было не патриотичнее, зато энергичнее, и ввело так называемое правление ужаса. Тот, кто попадал тогда в руки армейских судов, платил за всех, которым помог за первые годы войны восхваляемый дух мягкости. Своим ясным умом Мата Хари должна был понимать, что было бы безумием полагаться на милость главы государства. Ее защитник надеялся, конечно, на наивысшие ходатайства, пытаясь убаюкать ее, как ребенка во сне. В Испании, в Голландии, в Америке несколько очень мужественных голосов поднимались в ее пользу. Однако достигли ли они ее ушей? Во всяком случае, я верю, также как доктор Браль, что душа ее была готова встретить смерть с гордым мужеством с того самого дня, когда ей пришлось услышать страшный приговор из уст двенадцати честных солдат.
«- Ее разговоры – продолжал доктор Браль- ее интересные беседы, когда-то вполне космополитические и светские, становились внезапно очень серьезными, размышления – абсолютно восточными… Афоризмы цвели на ее губах как на губах Санчо Пансы; но, все же, они были совсем другого рода. Ее сентенции были плодом индусских учений; они служили ей каждое мгновение для укрепления ее доверия к нирване. – От нашего рождения, – говорила она и привлекала всю мудрость своего учения, – мы – оживленный пружинкой скелет; самое незначительное сотрясение может разбить его. Или: – Червь – это единственное бессмертное существо. Или еще проще: – Нет ни жизни, ни смерти, есть только метаморфозы. Хотя, как я узнал позже, ее друзья называли ее педантичной, так как она всегда цитировала и была долго одержима желанием объяснить темные связи существования и правил искусства буддийским или брахманским способом, я, честно скажу, никогда не заметил ничего, что оттолкнуло бы меня напыщенным тоном. С самой большой ловкостью она смешивала друг с другом рисовую муку и метафизику, опыты самого низкого оккультизма и самое возвышенное учение Вед. Духи, приготовленные определенным образом, краска, смешанная с другой в определенные дни, устные заклинания с особенным акцентом, кабалистическое число, амулет, короче, какая-нибудь мелочь могли доставить ей чрезмерную радость. Я вспоминаю, как однажды во второй половине дня, она с очень печальной улыбкой сказала мне, что в благодарность за все мое внимание она намеревалась подарить мне три волшебных рецепта, которые могли бы заинтересовать меня больше всего. Я спросил ее со смехом: – И что же это за рецепты? – Первый и самый главный дает силу, чтобы тебя полюбило твое любимое существо, кем бы оно ни было… Второй, более практический – искусство все превращать в золото… Третий – это универсальное средство для длительного здоровья. С широко раскрытыми глазами, ее взгляд твердо уставился на меня, однако, у меня было чувство, что на самом деле она меня не видела, она долго молчала, после того, как произнесла эти слова. И, верите вы мне или нет, у меня были галлюцинации, и ощущение подстерегало меня, что я попал к ведьме, к сверхъестественному существу, которое действительно могло располагать силами мистерии. – Вы увидите, – она внезапно добавила, резко покачав головой, без сомнения, чтобы освободиться от какого-то безобразного предчувствия, – благодаря моим трем рецептам мне достались три вещи, и это произойдет также и с вами, так как вы были добры со мной. И после того, сурово вздохнув, она осталась такой печальной и погруженной в свои мысли, что даже не заметила, как я вышел из камеры. В другой раз ее радость была детской, наивной, с лишь легким оттенком обычного или совсем привычного; если видели тогда, как она громко смеялась и крепко хлопала себя по бедрам, то сравнение с сочной голландской проституткой показалось бы вполне правомерным. Но по существу ее характер был скорее серьезен, был сдержанным, озабоченным, недоверчивым, порой горячим и противоречивым. Были дни, когда меньше чем за полчаса все человеческие чувства проносились в ее глазах как буря и солнечный свет. При непредвзятом рассмотрении очень легко понять абсолютную власть этого гибкого, очаровательного существа над ее любовниками».
Теперь мне захотелось еще глубже проникнуть в тайны вокруг образа танцовщицы, и я спросил моего хорошего друга доктора Браля, действительно ли Мата Хари была одной из самых прекрасных женщин ее времени. Кто видел ее восхитительные фотографии у доктора Бизара или в кабинете Луи Дюмюр, как голую танцовщицу в самых различных позах, картину экзотической Венеры достойной, чтобы быть воспетой Бодлером как воплощение всех прегрешений, без сомнения скажет мне, что ее красота была бесспорна. Но для него это представлялось совсем не так. Некоторые из ее друзей предоставили нам доказательства этого. Они изображают ее в куда менее лестных красках и уверяют, что ее слава и в этом пункте как во многих других была сильно преувеличена, будучи, в основном, триумфом снобизма и рекламы. – То, что возбуждало, – говорят эти друзья, – было редким и дорогим в ней…
«- Правда – пробормотал доктор Браль, – состоит в том, что Мата Хари была в буквальном смысле слова тем, что обозначают, в общем, как весьма красивую женщину. Ее изысканные декольте, ее необычная элегантность не могла не произвести самое глубокое впечатление в европейских салонах, где светские дамы чувствовали восхищение, когда вдыхали вызывающие духи, которые исходили от ее тела. Но действительно красивой. она не была. Ее чертам не доставало тонкости. Что-то животное чувствовалось в ее губах, ее челюстях, ее щеках. Ее коричневая кожа всегда казалась маслянистой или потной. Ее маленькие груди, которые она скрывала от публики под двумя филигранными чашами, были слабы, вялы, морщинисты. (Эмиль Массар: «Шпионки в Париже», Альбин Мишель. Париж, 1923). Только ее руки и глаза были абсолютной красоты. Ее руки называли самыми прекрасными в мире – без преувеличения. И ее глаза, магнетические и загадочные, блестящие и бархатные, властные и умоляющие, меланхолические и детские, ее необъяснимые глаза, в глубине которых утонуло так много сердец, вызывали, пожалуй, также восхищение, за которое платили им дань. Она сама никогда не говорила о своем физическом обаянии, что стоит подчеркнуть, и больше гордилась своим духом, чем лицом. Поэтому я должен был тихо улыбнуться в адрес добрых тюремных сестер, нежно упрекавших ее за кокетство. Она была, поистине, куда менее кокетлива, чем уличные проститутки, размещенные в больших общих спальных камерах Сен-Лазара. Только однажды, в день казни…»
Внезапно доктор Браль прервался, как будто эти последние слова вызвали мучительные воспоминания в его памяти.
И я спросил его:
– Вы помните главу в книге Массара? Заголовок звучит: «Накануне последнего дня».
– Нет, – он отвечал, – я не могу ее вспомнить.
– Там добрый комендант позволил баядерке танцевать на краю могилы. Как и весь мир, она тоже знала, говорят, что ее защитник попросил президента республики о последней безотлагательной аудиенции. Все зависело от этого, ее жизнь или ее смерть. И так как Клюне и спустя сутки еще не появился в тюрьме, то осужденная, беспокойная, бледная, затравленная от страха, ни на мгновение не оставляла в покое монахинь, которые помогали обслуживать ее. «Он не придет», говорила она, «так как у него не хватит мужества сказать мне, что Пуанкаре отказал в моем помиловании и меня завтра расстреляют». Сестра Мари, маленькая, очень симпатичная, энергичная, любопытная сестра, которая говорила с заключенными, если было нужно, на их жаргоне, эта сестра Мари, хотя не слишком нежно настроенная, пожалела бедную женщину, ожидающую смерть, и попыталась отвлечь ее. – Ах, не говорите такой чепухи, – воскликнула она. И так как она знала, что индуска, как называли Мату, со своей фантастической наивностью не могла сопротивляться лести, касавшейся ее искусства, она попросила бедняжку, чтобы она станцевал только для них, для них. Массар определенно пишет: «Мата танцевала, и после этого снова стала улыбаться и надеяться».
Тут доктор Браль улыбнулся.
«- Такое вполне возможно, – пробормотал он, – во всяком случае, это хорошо подошло бы к характеру героини. Утром 15 октября 1917 года, когда в камеру № 12 вошли, разбудили ее и сообщили, что пришел ее последний час, ее вполне вероятно можно было бы подвигнуть к танцу. Такой трагический рассвет для всех тюремных врачей обычно привычное дело. Но реакция у осужденных очень разная. Одни остаются совсем спокойными, другие протестуют, хвастаются или показывают крайнее презрение. Тут можно увидеть все виды улыбки. На губах одних она рисует страх и ужас и похожа на гримасу скелета, у других губы принимают выражение безграничной гордости. Но то, чему мы были свидетелями этим осенним утром, это, пожалуй, никогда больше не смогло бы произойти в похожей ситуации: это был пронзительный смех существа, которому осталось жить только лишь несколько минут. Сцена эта была описана тысячекратно. Я не принимал в ней участие. Очевидно, незадолго до того как она происходила, меня вызвали в больничную палату. Но я слышал, как о ней рассказывали несколько раз. Защитник вышел из группы чиновников и подошел к заключенной, чтобы тихо поговорить с нею.
И тогда у нее вырвался ужасный, совершенно невероятный смех. Все присутствовавшие оцепенели, как от грома. Душераздирающее рыдание не смогло бы выглядеть таким страшным. После чего кто-то сказал: – Она сошла с ума. Но Мата, все еще в утреннем халате, подошла к нему, чтобы объяснить ему лучше, в чем дело, и воскликнула с ироничным удовлетворением на лице: – Знаете ли вы, что мне только что предложил мэтр Клюне? Я должна добиться совсем просто отсрочки казни с помощью параграфа 27 какого-то закона, заявив, что я беременна… Тут есть, отчего покатываться со смеху. И она беспрерывно смеялась. Однако я не слышал этот смех. Напротив я заметил, пожалуй, ледяную иронию на ее чертах, когда она обратилась к военным и чиновникам, которые не покидали камеру, хотя она продолжала свой туалет, и указала им на дверь, со словами: – Позвольте мне одеться, господа… Как и другие, я также хотел удалиться, чтобы оставить ее в одиночестве с монахиней и ее обеими сокамерницами, но она удержала меня, с замечанием, что врачи могут присутствовать, пока она одевается. И тогда началась сцена, о которой всегда до сих пор сообщали только неверно. Это был монолог из болтовни, захватывающий дух как раз из-за этой самой улыбчивой болтовни, этого непоколебимого спокойствия. Как часто случается у нервных и раздражительных существ, эта женщина казалась прямо-таки сверхчувствительной во времена ее блеска, теперь, так как она готовила свое предсмертное гала-выступление своими аристократическими руками, могла выглядеть веселее, чем когда-нибудь при подготовке к посещению праздника. Бедная монахиня, которая, согласно Массару, несколько недель назад в рассерженном состоянии говорила: «Мы хотели бы увидеть, будет ли она вести себя перед винтовками так же смело, как перед нами», дрожала взволновано и безмолвно. С широко раскрытыми глазами она пристально смотрела на необычную художницу, которая передвигалась в спокойном ритме без опрометчивости и твердым голосом доверяла нам свои последние мысли. – Вы видели, – говорила Мата Хари, -эти господа, конечно, боялись, что я стану рыдать или стонать перед ними. Поэтому они чувствовали себя обязанными утешить меня, призвать к мужеству, когда меня будили… Я спала превосходно… Единственное, что я им бы не простила, так это то, что разбудили меня так рано… Что за ужасный обычай казнить людей на рассвете! В Индии ничего такого не бывает. Там смерть – это церемония, которую при солнечном свете празднуют перед украшенной жасмином толпой. Я бы предпочла поехать в Весен позже, например, в три часа дня, после хорошего завтрака… Во всяком случае, я надеюсь, меня не захотят расстреливать трезвой. Итак, дорогой доктор, что я еще, пожалуй, могла бы взять? Бедная монахиня ответила: – Укрепляющее лекарство. А я вмешался: – Вероятно, грог? Она сразу же ответила: – Правильно, грог! Когда я собрался принести его, ждущие снаружи офицеры и чиновники спрашивали, нетерпеливые и бледные, как себя чувствует узница. Я посоветовал им набраться терпения, так как осужденная собирается покинуть Сен-Лазар только чистой и красиво одетой, как положено элегантной женщине. Когда я снова вошел с бутылкой рома и горячей сахарной водой, Мата спросила меня: – Какая там погода? – Великолепная погода.
– Тогда, – она продолжила, обернувшись к монахине, – дайте мне мое светлое бежевое пальто; я была в нем, когда меня привели сюда… Спокойно она выпила свой грог, однако, без какой-либо попытки оттянуть свои последние мгновения, как поступают многие опытные преступники под самыми разными предлогами, вроде желания послушать последнюю мессу или просьбы к палачу о последней сигарете, которую курят тогда очень долго. – Смерть, – она снова повторила свои слова, – ничто, жизнь также ничто: умирают, спят, мечтают, путешествуют, все, все тщетно; неважно, придет ли смерть к нам сегодня или завтра, в нашей постели или при возвращении с прогулки. Все – обман. Монахиня, беспокойно желающая примирить эту несчастную с Богом, назвала ей кюре и протестантского пастора тюрьмы. Была ли Мата Хари протестанткой? Во всяком случае, она всегда отдавала предпочтение пастору. По существу, однако, для нее была только единственная религия, буддийский пессимизм, который, чтобы подавить боль, подавляет любую деятельность и видит в земном существовании только боли и опасности. После того, как она закончила свою прическу перед маленьким тусклым зеркалом, она напудрила себе лицо и грудь. Она оставила мне свою пудреницу и кисточки. Когда она видела, что монахиня плохо зашнуровала ее изящные ботинки, она наклонилась вперед, чтобы поправить ленты, и пробормотала при этом: – Сразу видно, дорогая сестра, что в ваших ботинках нет подобных шнурков… Вот и всё… Если хотите, можете позвать теперь пастора… У меня нет большого желания видеть его, но так как эти посещения входят в его обязанности, он может прийти! В этот момент в дверь постучал майор, который разбудил ее первым, и крикнул: – Вам следует поторопиться! Мата улыбнулась свысока, продолжила свой туалет, и сказала: – Вы можете войти, я одета. Я открыл дверь. Четверо или пятеро человек, в том числе мой шеф, доктор Бизар, вошли в камеру. Представитель военного суда торжественно спросил осужденную: – Хотите ли вы сделать еще заявление? Она холодно ответила: – Никакого… Я уже говорила это, я невиновна… И даже, если бы я должна была бы добавить еще что-то, я теперь больше не сказала бы. На это судья: – Есть ли у вас еще желание?… – Да, я хотела бы увидеть капитана Марова, но так как он в России, я должна довольствоваться тем, что напишу ему, если вы разрешите это. Тогда она надела шляпу и вышла наружу в коридор: – Если вы это позволите, господа. Когда пришли в канцелярию тюрьмы, где Массар и другие офицеры отстали, Мата попросила перо и написала три письма: одно для ее дочери, второе – высокому французскому чиновнику, третье – ротмистру Марову. Когда она передавала письма своему защитнику, то с легкой насмешкой попросила его не перепутать письма, чтобы он не послал ее дочери письмо, направленное одному из ее любовников. Торжественным шагом она пошла к воротам, где ее ожидала машина. Я сел с доктором Бизаром и одним полицейским в арендованный автомобиль. С нею же ехали Клюне, монахиня и комендант. Наша машина, с меньшей скоростью, приехала в Венсен с опозданием, когда приговор уже было оглашен перед осужденной. Кроме того, приказ капитана Бушардона был очень строг. Ни защитник, ни пастор, ни врачи, никто не мог без приглашения, находиться в непосредственной близости от места казни. Таким образом, я мог видеть только с удаления примерно ста шагов за шеренгами драгун, образовавших каре, как эта женщину прямо и гордо шагала к столбу и дала себя к нему привязать; я видел, как она отказалась от повязки для глаз, видел, наконец, как она махала носовым платком на прощание, и охотно верил, что этот последний жест был предназначен и мне. Я дрожал всем телом. Удивительно ли это, раз даже жандармы, которые охраняли ее машину, старые, надежные ветераны, привыкшие к церемониям такого рода, не могли скрыть свое содрогание? Только капитан Бушардон улыбался как Мефистофель, удовлетворенно, барабанил руками по спине и бормотал слова, которых никто не понимал. Другие уходили с рокового места безмолвно, механическими шагами. Бедная монахиня была жалким зрелищем. Клюне, знаменитый мужчина, вызывал сострадание. Я сам со своим землистым лицом мог бы казаться, пожалуй, совсем смешным… На обратном пути доктор Бизар не сказал ни слова; но когда мы приблизились к его дому, он потрясенно прочел знаменитые стихи Бодлера:
(«Цветы зла», Перевод П. Якубовича).
– Так – вот теперь и я тоже подошел к концу рассказа – закончил свою историю доктор Браль и нерешительно попытался улыбнуться…
Но от меня не ускользнули глухая дрожь в его голосе и глубокая печаль в его глазах.
Часть 8. Воспоминания тех, кто ее знал
Поль Оливье и баядерка
Поль Оливье, замечательный публицист и журналист, послал мне следующие заметки о Мате Хари. Для восстановления ее психологии они содержат очень много интересных подробностей:
«После того, как я познакомился с нею в 1912 году, я оставался с Матой в связи. Она приглашала меня к себе в гости. Она владела, как известно, великолепной виллой в Нёйи. Хотя я очень охотно болтал с нею, все же, я мог воспользоваться приглашением только два или три раза, так как был слишком сильно занят другими делами. Напротив, сама она часто посещала меня в моем парижском бюро, по меньшей мере, раз в неделю. Однако, поздней весной 1913 года эти посещения прекратились; она поняла, что я слишком плохо удовлетворял ее сильное любопытство относительно политических афер, закулисных тайн прессы и событий дня. Она, кажется, особенно интересовалась тем, как была обставлена служба информации больших газет. Я объяснял ей это, насколько мог. Тогда она захотела получить от меня точные справки о берлинском корреспонденте Парижской газеты, но также и это только наполовину удавалось ей, так как я едва ли знал этого журналиста. Она с большим удовольствием связалась бы еще с некоторыми из моих коллег; но журналистская жизнь такова, что мы постоянно находимся в разъездах, и таким образом из этого плана тоже ничего не вышло. Осенью 1913 года она посещала меня еще один или два раза. Затем я заболел, уехал на юг и возвратился в Париж лишь восемь месяцев спустя.
Сад ее виллы в Нёйи был окружен высокими стенами, которые защищали ее от посторонних взглядов. Таким образом, она могла поддаться, как она сама говорила, часто капризу настроения и танцевать здесь нагишом ночью при лунном свете. К удовольствие ее и ее интимного круга… Когда я познакомился с нею, она заверяла меня, что как раз вела свой бракоразводный процесс. В начале 1913 года она однажды приехала ко мне с заплаканным лицом; муж избил ее до крови, сказала она. На ее теле действительно были синяки. Она обратилась за советом ко мне, как она могла бы ускорить формальности с разводом. Я написал ей несколько строк для моего друга-адвоката. Она так никогда и не посетила его. Речь шла о простой комедии, мотив которой я и не пытался разгадать в тот момент; позже мысль пришла ко мне, не намеревалась ли она, вероятно, вызвать во мне сочувствие, чтобы связать меня более искренне с ее жизнью, в надежде пробраться с моей помощью за кулисы парижской прессы. Как бы то ни было, в любом случае, она просчиталась, так как в редакторских кабинетах невозможно узнать окончательные политические факты.
Ее искусство обольщения, наполовину с самой изящной тонкостью, наполовину с бурной силой, было неповторимо. Только что еще настоящая светская дама, она уже через минуту не стеснялась самых крепких выражений, и если она еще смеялась при этом, почти не отличалась от уличной проститутки. При случае обнаруживалась и ее очень лирическая сторона. Я вспоминаю, как она читала места из больших индийских поэм без излишнего пафоса, но с настоящим размахом, который передавал ее глубокую любовь к красоте. Время от времени она намекала тогда одновременно на танец, который гармонировал с устными стихами, и все выглядело величественным, непринужденным, ритмичным и грациозным.
У нее были самые прекрасные руки, которые я когда-нибудь видел в моей жизни».
Легенда об изувеченной груди
В жизнеописаниях Маты Хари есть эпизод, который объясняет постоянство, с каким эта женщина, собственно, всегда склонная раздеваться, так же добросовестно старалась скрывать свои груди под двумя маленькими филигранными чашечками.
– Мой супруг, капитан МакЛеод, был так ревнив, – говорила она, – что очень часто угрожал мне, говоря, что хотел бы изуродовать меня, чтобы никто не смог в меня влюбиться. Во время наших ночей любви его сводила с ума мысль, что мои маленькие, тугие груди, подобные коринфским чашам, могли бы целовать губы других, ласкать руки других. – Лучше я бы их тебе вырвал, – бормотал он, в то время как его пальцы судорожно впивались в мою грудь. Я должна была тогда использовать все свое обаяние, чтобы успокоить дикое требование и принудить его даже встать перед моим телом на колени. Однажды вечером после долгого молчания он приблизился ко мне в нашей кровати и целовал искренне и длительно мои груди. Внезапно, увлеченный диким движением, он откусил мой левый грудной сосок и проглотил их. Поэтому я никогда не показывала впредь мое тело совсем голым…