Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Меандр: Мемуарная проза

Лосев Лев

Шрифт:

Новая жизнь начиналась с узнавания старой, оказывается, основательно забытой за три года. Так как в нашу довоенную квартиру на третьем этаже попал снаряд (наш дом был помечен белой по синему трафаретной надписью: "Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!"), нам дали комнату на четвертом, в квартире еще не вернувшегося писателя Вагнера. Но наши вещи, уцелевшие от снаряда и не сожженные папой для обогрева во время его наездов домой в блокаду, уже были там. Впервые за три года я повернул на кухне медный крантик, и в ноздри ударил чистый запах ленинградской водопроводной воды. Я засунул руку глубоко между пухлым, мною же обколупанным клеенчатым боком и подушкой любимого кресла и достал оттуда огрызок красно-синего карандаша, довоенный фантик конфеты "Кис-кис" и стойкого оловянного солдатика, мужественно проведшего под подушкой три военных года. Солдатик был покрупнее и поподробнее новых, и он, и подземелье совпадали с главной книгой из подаренных мне по приезде в Ленинград — сказками Андерсена. Отождествлялся он также с папиным стихотворением, которого я побаивался, как и всего слишком печального: "К игрушкам проникла печальная весть, / Игрушки узнали о смерти. / А было хозяину от роду шесть. / Солдатик сказал им: "Не верьте!" // "Не верьте!", — сказал им солдатик, и вот, / Совсем как боец настоящий, / Которые сутки стоит он и ждет, / Когда же придет разводящий". Под окнами по-прежнему выгибались в сторону Невского коричневато-зеленые водоросли в канале. Слева сверкала сохранившимися кубиками на куполах и еще свежими выбоинами от снарядных осколков церковь, правее узкий деревянный мостик вел к задам Михайловского театра. Только сизого старика на нем не было.

Оказалось, что я не так уж вырос и вполне мог усесться на свой трехколесный велосипед с хохломским деревянным сиденьем. В один из первых по возвращении дней я разъезжал на этом велосипеде по солнечной, чистой, пустой, красивой, после избяного омского жилья, квартире, когда нас навестил паренек Боря из нашего эшелона.

Ехали мы ведь через Сибирь, Урал, русский северо-восток очень долго. Отделения общего вагона были превращены в как бы юрты из одеял, узлов, подстилок. Такое. путешествие — целый мир, и описан он в романе Пастернака. Среди попутчиков была группа подростков, которые под присмотром краснолицего офицера ехали поступать в мореходное училище. Одного из них Оля-Баба полюбила, разговаривала с ним и немножко угощала из наших припасов. Думаю, единственная причина, почему она выделила этого паренька из других, была та, что его звали Борей, как ее сыночка. Однажды в вагоне поднялось шепотливое волнение, у кого-то украли "паек", и все подозрения падали на будущих мореходов. Офицер производил в тамбуре расследование — выводил их туда по очереди и — я подслушал возмущенный шепот Оли-Бабы и мамы — "бил их по лицу", требуя признания. Это страшное и постыдное событие, видимо, и вытеснило из памяти остальные впечатления путешествия. Из географии помню только остановку утром в Кирове (Вятке), где мама накупила на перроне знаменитых местных глиняшек, они тогда еще не имели такого дешевого сувенирного вида, как теперь.

Эшелон пришел на Московский вокзал. Растроганный Боря встречал нас в лейтенантской гимнастерке. Он в это время служил в городе, в газете ленинградского военного округа "На страже Родины". Вышли мы вбок, на Гончарную улицу. Так же, как в Омске для отъезда, здесь для приезда был раздобыт грузовичок-пикап. Указывая на кремлевские зубцы, украшающие клуб МВД, Боря говорил мне: "Ты, небось, думаешь, что в Москву приехал?" Я понимал шутку и благодарно смеялся.

Ровное, благостное, серьезное настроение, начавшееся утром в день семилетия, распространяется на все это лето, в том числе и на первый долгий август в Ленинграде до начала школы. Город, в который мы вернулись, был тихий и пустоватый. Было много разрушенных бомбами зданий. Ободранные, измазанные копотью обои под открытым небом выглядели неприлично. Но их постепенно закрывали разрисованными фанерными фасадами. Не знаю точно, зачем это делалось — как маскировка на случай возобновления бомбежек? чтобы вид руин не удручал и без того настрадавшихся ленинградцев? чтобы занять театральных художников? Во всяком случае разрисованы фальшивые фасады были старательно. В ряду однообразных нарисованных окон вдруг попадалось одно с как бы выбившейся занавеской или с горшком герани. Мой мир, по границам которого стояли Храм-на-крови, дом Адамини, ДЛТ, кино "Баррикада", Казанский собор, улица Бродского (еще с деревянными торцами!), Русский музей, вспоминается мне как большая пустая сцена, по которой мне разрешили побродить. (Еще один знак моей взрослости — я сразу же стал гулять по окрестным улицам один.) Небо чуть-чуть отдает малиновым. Это отсвет обложки "Сказок" Андерсена. От каналов пахнет медной водой, как на кухне. Однажды, как всегда погруженный в свои фантазии, я шел по Невскому от Желябова к Дому книги. Прохожие, конечно, были — женщины, военные, — но я их не замечал. Как вдруг что-то поразило мое зрение, вырвало из мысленной игры. Слева большими шагами обогнал меня великан. Он шел, поблескивая на солнце светлым костюмом, белой рубашкой и лиловато-черным лицом. Хотя я уже был приучен не глазеть на необычно выглядящих людей, черный красавец так поразил меня, что я потрусил за ним, забыв все на свете. Он время от времени оглядывался и смеялся: наверное, у меня был рот разинут и вообще глупый вид. Откуда взялся штатский негр в Ленинграде в августе 44-го года?

У вообще-то талантливого Бориса Корнилова есть халтурная поэма "Моя Африка". Там герою так же поразительно встречается негр на улице опустошенного войной Петрограда в 19-м году. Далее следует из плохих стихов сляпанная история, объясняющая, как и почему чернокожий стал красным буденновским конником, и все это завершается обещанием: "Как умер он в бою / за сумрачную, / за свою Россию, / так я умру за Африку мою". Здесь Корнилов совсем не угадал своей смерти. А вот в хорошем стихотворении, которое кончается: "И когда меня, / играя шпорами, / поведет поручик на расстрел, — / я припомню детство, одиночество, / погляжу на ободок луны / и забуду вовсе имя, отчество / той белесой, как луна, жены", — "теплее", его пристрелил в 38-м году на этапе конвоир. Тут возможен иной сюжет: веселый африканский дух нашего национального гения появляется на улицах Петрополя в годы разрухи, когда трава прорастает между квадратами силлурийского плитняка тротуаров.

Откуда негр? Не знаю. Ну а то, что за несколько кварталов от этой встречи в тот же, возможно, день Рэндолф Черчилль (сын Уинстона) искал своего друга Исайю Берлина и, придя по его пятам во внутренний двор шереметевского дворца, но не зная номера ахматовской квартиры, оглашал этажи кафедральными возгласами: "Исайя! Исайя!" — это не удивительно ли?

Простые уроки. Осень 1944-го

I am a kind of paranoiac in reverse. I suspect people of plotting to make me happy.

J.D. Salinger [42]

Война еще шла, и я, рисуя или так — мечтая, с увлечением придумывал способы, как бы убить как можно больше немцев. Но пленные немцы — они работали в нашем дворе, как и во многих полуразрушенных ленинградских домах, — были почему-то совсем другое дело. Они не вызывали враждебного чувства, только острое любопытство. Вот что: они были иностранцы. Иностранцы же принадлежали к прекрасному книжному миру так же, как и старинные люди. Это низкопоклонство перед иностранцами началось очень рано. Я даже не совсем понимаю, откуда оно взялось: ведь когда в Омске я, стесняясь и с восторгом, глядел на эстонца Энна и его жену Агнес, я еще и книжек не читал. Только раз я видел иностранца чудеснее эстонцев и пленных немцев — негра на Невском.

42

вроде как параноик наоборот. Мне кажется, что люди сговорились доставлять мне радость" (Дж. Д. Сэлинджер).

Но пленных немцев, как ни интриговали они меня, я стеснялся и отворачивался, убегал, когда они что-то кричали мне, смеясь.

Однажды вечером я сидел дома с тетей Нелли. В дверь позвонили. Я открыл и увидел пленного немца. Он кланялся и почтительно просил: "Вет- шо… ветшо…" Не понимаю, как уж я догадался, что он пытается сказать "ведро", имея в виду кастрюлю. Чего-то надо было немцам сварить на костерке. Пока я обмирал от застенчивости, выскочила тетя Нелли и замахала на немца непарализованной рукой: "Вон, вон убирайся…" Она прямо клокотала от злобы. Всего два года назад она видела медленную агонию своих близких, сама умирала мучительной голодной смертью, какое уж тут "ветшо".

А папа как-то собрал еды в пакет и сказал: "Ну-ка, отнеси это пленным". Помню в основном свое дикое смущение, когда я приблизился к кружку перекуривающих фрицев и пробормотал: "Айн херр просил передать…" Потом я пообвык. Кроме папы, меня посылали к немцам с едой Шварцы, Евгений Львович и Екатерина Ивановна. Все же я никогда не задерживался, чтобы поговорить с немцами.

В первый раз, принимая из папиных рук пакет, я пробормотал: "Но ведь они же враги…" Папа сказал: "Победители должны быть великодушны".

Пленных немцев еще долго, до начала 50-х годов, можно было увидеть на строительных площадках Ленинграда. Отстроенные ими дома считались особенно качественными и ценились при обмене квартир. Однажды по Ленинграду пронесся слух, что в зоопарк привезли дикую женщину-людоедку, "четыре метра ростом, с Курильских островов". Такие фантастические слухи время от времени вспыхивают в городской среде. И хотя проще простого было сходить в зоопарк и убедиться, что никаких людоедок там нет, предпочитали верить и пересказывать. Я тоже, хотя и знал, что вранье, с увлечением участвовал в разговоре про людоедку и в порыве внезапного вдохновения сказал приятелям-четвероклассникам: "А кормят ее пленными немцами". Через день я услышал, как наша соседка Евгения Григорьевна говорит маме на кухне: "Одна дама говорила в очереди, что людоедка питается пленными немцами". Евгения Григорьевна говорила, на всякий случай усмехаясь, но видно было, что верить даме ей хочется.

А вот смотреть, как вешают немцев, осужденных за военные преступления, на площади перед кинотеатром "Гигант", некоторые ребята из нашего класса действительно ездили. Они подробно рассказывали. Грузовики с откинутым задним бортом подъезжали под виселицу. Рядом с каждым немцем было по два конвоира. Они накидывали петлю, грузовик трогался, немец оставался болтаться. Три немца вели себя смело, стояли прямо, выпятив грудь, а один, самый молодой, очень боялся, у него ноги подгибались, конвоирам приходилось его поддерживать. Про трусливого висельника говорили с презрительной интонацией, а про бравых с легким оттенком уважения. Недавно в каком-то документальном фильме я увидел эту ленинградскую казнь. Само повешение деликатно не показали, оператор больше снимал толпу перед кинотеатром — в толпе много смеющихся молодых женщин.

Конечно, нельзя сказать, что, посылая пленным еду, папа отрывал от себя. В это голодное время мы жили довольно сытно. Папа всегда много работал и много зарабатывал, кроме периода, когда его травили в Ленинграде уже на пороге 50-х. После развала нашей семьи мы с папой, встречаясь, ходили по кафе, ресторанам. Были тогда такие, одни по специальным талонам, другие "коммерческие", за деньги, очень дорого. В "Елисеевском" мне иногда покупали пирожные по пятьдесят рублей штука, груши и мандарины, завернутые в папиросную бумагу. В кафе "Квисисана" или на Малой Садовой, за углом от "Елисеевского", папа кормил меня редкими для послевоенного Ленинграда лакомствами — сосисками с горчицей и простоквашей с сахаром в толстых стаканах белого фаянса. Надо было оторвать бумажный кружок, которым стакан был сверху запечатан. В ресторане "Метрополь" обеденный зал был на втором этаже.

Поделиться с друзьями: