Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Меандр: Мемуарная проза

Лосев Лев

Шрифт:

Дальше пошло быстро: выкатился мой чемодан на карусель, таможенник помахал: "Проходите", — я попал в объятия Денниса, познакомился с Ксенией, мы вышли в пасмурный зябкий день, паркинг был тут же, машины были оставлены без видимого порядка — кто как сумел приткнуться, выехали из паркинга и через двадцать метров были остановлены ГАИ.

Впрочем, сразу же, без последствий, отпущены.

Показались девятиэтажки на Ленинградском шоссе — те же, что и двадцать два года назад, только на торце одной красовался во все девять этажей Марлборо Мэн, которого в Америке с тех пор, как, по злорадным сообщениям прессы, он умер от рака легких, не увидишь.

Я ехал и дивился тому, что не волнуюсь (то ли за две предотъездные недели наволновался, то ли от усталости после длинного, с двумя пересадками, перелета). Первое впечатление было — мгновенного, спокойного Узнавания: промозглый день, шоссе в колдобинах, грязные автомобили, панельные дома. Почти все прежнее, а что нового? На первом перекрестке, где притормозили, узнал подзабытый шрифт вывески "ПРОДУКТЫ", но под этим простодушным словом игривым курсивом теперь было добавлю но: "для вашего стола".

Деннис сказал, что ему надо заехать на оптовый рынок купить воронку Свернули с Ленинградского проспекта. В шестом часу оптовый рынок был пуст и замусорен, как всякий рынок в конце дня. Между киосками бегали собаки с поджатыми хвостами. Воронок не было, но удачно попалась особо дешевая туалетная бумага. Уже было темновато, когда приехали в Серый Дом.

В отличие от Иосифа я полагал, что рано или поздно поеду в Россию, хотя 11 февраля 1976 года в пять утра по дороге в аэропорт попросил таксиста остановиться на углу Невского и Садовой, вышел, вывел из машины Митю и Машу, посмотрел в темную мглу Невского налево и направо, шапку снял — попрощался навсегда. Но в Америке стали сами собой сочиняться возвращения в стихах — "Чудесный десант", "Се возвращается блудливый сукин сын" и "Разговор с нью-йоркским поэтом", тоже своего рода возвращение, придуманное под впечатлением злодеяния советских ВВС:

РАЗГОВОР С НЬЮ-ЙОРКСКИМ ПОЭТОМ

"Вы куда поедете летом?"

Только вам, как поэт поэту.

Я в родной свой город поеду.

Там источник родимой речи.

Он построен на месте встречи

Элефанта с собакой Моськой.

Туда дамы ездят на грязи.

Он прекрасно описан в рассказе

А.П. Чехова "Дама с авоськой".

Я возьму свой паспорт еврейский.

Сяду я в самолет корейский.

Осеню себя знаком креста

и с размаху в родные места.

(Садясь в ноябре прошлого года в самолет, вылетавший в Сеул, я этот стишок припомнил, но пророческим он не оказался.) Когда поездки в Россию вдруг стали возможны, на вопрос, почему я не еду, всегда отвечал, что не зарекался, надо, мол, будет — и поеду, хотя какая это может быть надобность, представлялось до поры до времени туманно. Только в самое последнее время, когда начал составлять комментарии к сочинениям Иосифа для "Библиотеки поэта", стала прорисовываться конкретная необходимость: поработать в архивах, посоветоваться со знатоками и т. п. Я решил, когда дело дойдет до поездки, подготовиться как можно тщательнее, чтобы никакие бытовые и физиологические помехи не мешали прочувствовать возвращение на родину. Я долечу до Хельсинки. Проведу там пару дней в гостинице, чтобы избыть jet lag, поеду в Петербург на поезде или на пароме. Остановлюсь в "Европейской" гостинице. Наплевать, что она в три раза дороже, чем гостиницы, которые мне по карману, она часть моего прошлого — в ее номерах я провел столько милых часов, когда папа приезжал в Ленинград. Собственно говоря, она — мой первый дом: когда я родился, Союз писателей поселил нас в номере "Европейской", пока не нашли для молодой семьи комнату в коммуналке. Канал Грибоедова, Малый оперный, Михайловский сад и садик Елены Павловны — в общей-то сложности я прожил в этой окрестности всего лет пять, но именно те пять лет, от которых начинается отсчет других мест. Представлялось, что я приеду в конце сентября. Номер будет окном на площадь. Утром в форточку будет доноситься запах мокрых листьев, как осенью сорок четвертого года, когда я, семилетний, шаркал по листве и, маленькая еврейская свинья под вековыми русскими дубами, собирал желуди. Из "Европейской" буду ходить работать в Публичку. Так же пешком в гости к Уфлянду, к Еремину, к Герасимову, в редакцию "Звезды", в университет. А на машине мы съездим на кладбища — к Сереже, к Юре, а теперь еще и к Гере. В Москву мне никогда не хотелось, но там придется побывать — повидать И.Н., съездить в Переделкино на могилу отца.

А вот как вышло: сигнал тревоги заставил меня сорваться безо всякой подготовки, 31 марта полететь прямиком в Москву, поселиться у Денниса в нанятой квартире в Сером Доме.

В последний раз я говорил с И.Н. по телефону 10 января. Наши длинные, по часу, телефонные разговоры обычно имели место раз в два месяца. Я выслушивал краткие римские соображения о мудрости самоубийства, после чего шли интересные новеллы — из прошлой жизни на разные темы, а из современной только на одну — о необыкновенном уме кошки Гаси. У И.Н. всегда был дар увлекательного устного рассказа. Таким рассказчикам редко удается сохранить живость изложения на бумаге, но ей, в мемуарной книжке "Прости меня за то, что я живу", как мне кажется, удалось. (Патетическое название — строчка из папиного стихотворения, обращенного к убитому рядом с ним на войне товарищу.) За все эти годы было только два момента, когда мне пришлось подряд названивать И.Н. — когда ей делали операцию глаза и потом, когда она, прооперированная московским умельцем, окончательно ослепла и однажды, начав со мной разговор, вдруг вскрикнула: "Я умираю!" — и связь оборвалась. Глядя в окно на новоанглийские клены, я лихорадочно набирал московские номера, все подряд, первым, до кого я дозвонился, был Алеша Алешковский, он вызвал скорую, потом поехал к И.Н. Оказалось, что, разговаривая со мной, она пошла с трубкой от стола к тахте, зацепилась за провод и упала. Ничего страшного не произошло — просто сильный ушиб ребер.

Шесть-семь лет назад появилась в наших разговорах и деловая часть. До 91-го года о материальном положении И.Н. заботиться не приходилось. Папа был литератор на редкость работящий, после него у И.Н. остались полностью "выплаченная" трехкомнатная квартира, машина, гараж, сто тысяч рублей — большие по советским временам деньги! — сбережений, да еще кое-какой "валютный счет" в Управлении по охране авторских прав из гонораров за зарубежные постановки детских пьес. В последние годы, перед смертью, он писал пьесы вместе с И.Н. Говорил, что она здорово выдумывает сюжетные ходы и т. д., но, как я догадывался, исподволь готовил ее к жизни без него, зная, что владение пером может спасти от отчаяния и самоубийства. Благодаря собственным литературным заработкам у нее и пенсия получилась по высшей ставке — сколько это было? Сто двадцать что ли, рублей, уже не помню. Так что денег после папиной смерти у нее было довольно — она путешествовала, нанимала шофера, дарила, с обычной своей щедростью, подарки встречным и поперечным. Я из Америки присылал ей только "чего было трудно достать" — то сапоги, то тренировочный костюм, то косметику, а главным образом наборы фломастеров. Всю жизнь она работала больше всего гуашью, а на старости лет стала фломастерами.

(Гуашь грубовата по сравнению с акварелью, ее используют для эскизов театральные художники — профессия И.Н. в молодости. Портреты и натюрморты гуашью ей иногда удавались, иногда не очень, но интерьеры, сценки в интерьере всегда получались очаровательные. Несколько лет назад она мне прислала картинку величиной с открытку, где густые красные, синие, желтые тона создают впечатление интенсивного тепла и уюта: комната со стенами, увешанными картинами и гравюрами, старинный стол красного дерева, зимний вечер в Михайловском за окном. За столом слева сидит хозяин, Гейченко. Напротив него сама И.Н. в валенках и теплом платке на плечах. Прямо в центре за столом — папа. Гейченко держит на коленях искалеченную руку, а И.Н. — кошку. У папы его самое характерное выражение лица — слегка растерянное. Как это передано, мне непонятно. Так же непонятно и почему все трое так узнаются — ведь лиц, собственно говоря, нет, только небольшие, величиной с гривенник, розовые пятна.)

После 91-го года фломастеров, сапог, духов и тренировочных костюмов в Москве стало сколько угодно, но денежки в сберкассе превратились в прах, как в сказке про заколдованный клад. И.Н. стала сдавать гараж за сто пятьдесят долларов в месяц, тем более что ее "Жигули" бесповоротно состарились и были подарены знакомому автомеханику на запчасти, а я начал посылать ей сначала по сотне, потом, вслед за инфляцией и повышением собственной зарплаты, по полтораста, а последние три года по двести долларов в месяц. Так возник в ритуале наших телефонных сеансов экономический мотив: я спрашивал, хватает ли, не надо ли еще подослать, а она в ответ складывала 200+150+90 (девяносто долларов — пенсия) и говорила, что хватает. Даже накопилось на книжке пять тысяч "зеленых", по поводу которых мне давались инструкции: после ее смерти послать тысячу в Крым одному парню, ослепшему в Афганистане, столько-то дать лифтерше Марии Сергеевне. С парнем И.Н. подружилась во время своих последних поездок в Крым, а Мария Сергеевна, верный друг, пристроила в "хорошие руки", к собственной дочери, драгоценную кошку Гасю.

В 92-м году И.Н. мне прислала завещание — все оставляла мне. Это было трогательно и ужасно приятно. Вот почему. Собственно, оценить "все", наверное, можно было тысяч в сто — сто двадцать, главным образом стоимость квартиры. Деньги, по моим меркам, большие, но не такие уж, чтобы радикально изменилось мое материальное положение. К тому же, зная кое- что о собственной генетике, я далеко не был уверен, что переживу И.Н. Приятно было испытать редкое для российского человека ощущение, что восстанавливается нормальный ход жизни: построенное И.Н. и моим отцом жилье перейдет к моим детям. С жилищем этим связаны у меня сентиментальные воспоминания. Отец с И.Н., бросив большую квартиру на канале Грибоедова, бежали в Москву из Ленинграда в 1950 году. Над отцом тогда нависла опасность. В Ленинграде его сделали одной из главных мишеней местной кампании против "безродных космополитов", то есть почти верным кандидатом на арест. В Москве же были свои космополиты, в проскрипции московской охранки он не был занесен и таким образом спасся. Шесть лет снимали они комнаты в разных концах Москвы, одежду, книги и папины рукописи хранили в картонных коробках, которые И.Н. разрисовывала гуашью. Дождаться не могли, когда же достроят аэропортовский кооперативный дом, въехали едва ли не первые. Это было весной 56-го (или 57-го?) года. Я помогал им перевозить разрисованные картонки с их последнего временного пристанища в Лиховом переулке, а когда все это добро было внесено в новенькую квартиру на четвертом этаже, И.Н. послала меня в хозяйственный магазин к "Соколу" покупать ведро: воду в доме еще не подключили, надо было ходить за водой к колонке во дворе. Новый семиэтажный дом, примыкающий к станции метро "Аэропорт", стоял одиноко среди потемнелых бревенчатых строений. Когда воду пустили, в квартиру напротив въехал Виктор Борисович Шкловский и сразу же рассказал, что избы — остатки села Трехсвятского (или Всесвятского?), упоминаемого еще в документах времен Ивана Грозного. Что-то дурное было связано с этим селом: то ли там селились опричники, то ли разбойники. В квартире между моими и Шкловскими поселился элегантный джентльмен, деятель цирка Арнольд Арнольди. О нем говорили, что он был бильярдным партнером Маяковского, принадлежал к легендарной компании московской золотой молодежи 20-30-х годов, в центре которой были футболисты братья Старостины. Юрий Карлович Олеша когда-то, в свои лучшие времена, с надеждой описывал их, суперменов свежего социалистического общества. Олеша, по-родственному навещая Шкловского, женатого на его бывшей жене, постепенно привык заходить и к И.Н. с папой. Мне ни разу не случилось с ним встретиться, но Шкловского и других друзей-соседей я видел у них много раз — А.А. Галича, О.В. Ивинскую, Л.3. Копелева. И.Н., чей вкус был воспитан ее учителем и вторым мужем художником Владимиром Васильевичем Лебедевым, устроила свое жилье просто и красиво. Когда стали появляться деньги, она не накупила комиссионного барахла (а уж тем более модной тогда финской и югославской полированной фанеры), а завела несколько благородных вещей — чиппендейлский обеденный стол и стулья, просторный письменный стол красного дерева для отцовской комнаты. Остального было — простые крашеные книжные полки и тахты для спанья. Хорошо мне жилось наездами в этом доме — много там было говорено, пито, а в последние предотъездные годы я, бывало, там и работал — выправлял, переписывал свои пьески на отцовской машинке, за его столом. Потому так славно было подумать, что мой внук, может быть, будет сидеть за письменным столом прадеда и т. п. Мне представлялось, что если квартира перейдет ко мне, то так и останется московским pied-terreyом для нашего семейства. Итак, минут десять нашего очередного разговора мы с И.Н. каждый раз посвящали денежным делам, и, хотя повторялось одно и то же, я чувствовал, что ей приятно и напомнить мне о завещании, и сказать, что ей всего хватает.

Тревожным в наших разговорах был другой мотив. И.Н. все больше и больше нуждалась в уходе. "После падения" она совсем перестала выходить из дому, да и дома ей становилось обходиться все трудней. Я несколько раз через своих московских знакомых устраивал, чтобы кто-то приходил за ней ухаживать. Но помощницы эти вскоре изгонялись, ибо характер И.Н. оставался, что называется, сложным. О ее характере пишет в "Телефонной книге" Шварц: "Я при миролюбии своем ни с кем так часто не вступал в столь темные и враждебные отношения, как с Ириной. Но вот облака рассеиваются, и при дневном свете кажется мне, что Ирина человек как человек, что все просто, что силы, играющие в ней, обыкновенные, человеческие, только немножко слишком богатые. А тут она еще со свойственной ей точностью памяти и наблюдательностью расскажет что-ни- будь, и совсем все станет как днем. Но где-то на дне души остается настороженность. Не забыть судорожных, темных метаний этого сильного, слишком сильного, и недоброго, по чужой и собственной вине, существа". Это написано в 1955 году. Потом было еще двадцать три неразлучных года с моим отцом, поутихли метания И.Н., и перешло к ней от его доброты, но страстность и резкость, от которых рвутся человеческие отношения, остались. Ей скоро начинало казаться, что нанятые или просто по доброте душевной приходящие женщины делают все не так, да еще и нарочно не так, и она их с возмущением прогоняла. Только о лифтерше Марии Сергеевне отзывалась с неизменной теплотой, но та была и сама старенькая и постоянно ухаживать за И.Н. не могла. Соответственно, и меня это заботило все сильней: как бы найти для И.Н. подходящую компаньонку. Или перевезти ее в Америку? Но тут у меня мама, которой под девяносто. По понятным причинам эти две женщины всю жизнь терпеть друг друга не могли. А народу в нашем городке меньше, чем в московском многоквартирном доме, так что жить им пришлось бы рядом. Да и удастся ли мне устроить переезд? Да и выдержит ли она его? Года два назад в разговорах стало возникать имя — Наташа. Наташа, соседка сверху, стала забегать к И.Н., предлагая помощь. Однажды, когда я позвонил, И.Н. сказала, что хочет со мной посоветоваться. Наташа предложила ей такую сделку: будет она не забегать время от времени, а изо дня в день ухаживать за И.Н. — ходить в магазин и в аптеку, готовить, кормить, выполнять поручения. И.Н. останется жить в своей квартире, но после ее смерти произойдет обмен — трехкомнатная квартира И.Н. перейдет к Наташе, а Наташина двухкомнатная — по завещанию мне. "Это твоя квартира, — сказала И.Н., — и поэтому я хочу знать твое мнение". Облачко московского pied-terre а мгновенно растаяло, бог с ним! Зато куда более насущная забота сваливалась с души. Правда, припомнились мне газетные истории про обманутых, даже угробленных из-за квартир старушек, но тут — давняя соседка по писательскому дому. "Прекрасная, — сказал я, — идея. Человек-то она, Наташа, порядочный?" Ах, обратить бы мне внимание на то, как замялась И.Н. с ответом на вопрос, вспомнить бы, что нравы аэропортовского дома уже раз были описаны в замечательной "Иванькиаде", — своими же руками я набирал ее, когда служил в "Ардисе", — и, может быть, не случилось бы дальнейшего ужаса. Да нет, все равно бы язык не повернулся из-за страха: а вдруг И.Н. подумает, что я не хочу, чтобы мое наследство уменьшилось на одну комнату.

Поделиться с друзьями: