Меч и его палач
Шрифт:
– Эй, Йоханна, – говорит Туфейлиус, протягивая ей толстый ломоть собственноручно приготовленной баранины. – Не пойдешь ко мне во вторые жены? А то моя ненаглядная никак рядом не удержится.
– С чего бы это – лишь затем, что твоя Дюльдюль и мой Черныш друг друга за версту чуют похлеще собаки? Ведь это нынче она вас ко мне привела.
– Мужчины всегда говорят не подумав, – отвечает ей Рабиа, просовывая свой кусок куда-то под нижнюю кромку обмота. – Ведь ему и впрямь не одну тебя одаривать придется, а и твоего слона пышнохвостого.
– Слушай, Йоханна, – вспоминаю я. – А в чем там дело было? Ну, за что тебя ведьмой объявили?
– У Черныша каждую весну рог отрастает, – деловито объясняет она. – Как у оленя или единорога. И уж тогда злой делается – не приведи Господь. Всех кобыл подряд кроет, изгороди сносит, орет прям как труба иерихонская. Отец Грегор полагает, что это особое такое изменение, что закрепляется в потомстве, только себя наружу почти не кажет. Латентное, вот!
– А лет ему сколько? – поинтересовался я. – Жеребцу. Отчего раньше того не замечали?
– Да мы с ним этим апрелем засветились, – смеется она. – То есть на белый свет вышли из темноты. Рог-то вообще ма-а-сенький и легко внутри густой челки прячется. А тут поехала я в леваду кобыл выпасать, это с одного края села на другой надо было перебираться. Хлыстик в одной руке, повод в другой, старый ремень на последнюю от конца дырку затянут. Тут мне староста и говорит: «Там плотник забор чинит, вот, привези ему». И дает дряхлый такой холстинковый мешок. Ну, я еду себе, уже первые плетни показались, как вижу – торчит что-то из кулька, потому как прореху выело огромную. Достаю. Огромадный такой тесак, нагой, как у моего Черныша арбалет, и к нему острый плотницкий топор! Что делать-то? Ну, тесак за пояс, а топор уже туда не проденешь. Тесно по причине брюха. Прутик в сторону, с поводом и одной рукой вполне управишься, так я топор в руку – и вскачь. От меня всё так и шарахались, будто чума какая или норманн-завоеватель. А мой поганец еще и дам своих учуял. Вот и расклеилась эта… маскировка. Что дальше – сам видел.
– Видел, – согласился я. – Как говорят, много шуму из ничего.
Наевшись, мы повалились где лежали.
– Сейфулла, – внезапно соображаю я, – а почему никто, кроме меня самого, погони тех стражников не боится?
– Ну, это даже Арманчик влёт понял, – смеется он тихо. – Как думаешь, зачем ханифу тугой кошель потребен?
Да уж. Стыдно, однако мне всё никак не удается подзаработать своим обычным путем – не тем делом занимаюсь под эгидой нашего ожившего Меча Господня. Или как раз тем?
Нет, кажется мне, что мы чётко используем себя не по назначению…
V. Прогулки с дамским любезником
Удар меча обрушу,
И хрустнут позвонки,
И кто-то бросит душу
В размах моей руки.
Мы идем узкой лесной тропой, то ведя лошадок и мула в поводу, то ненадолго садясь в седло. Грегориус шлепает пешком – говорит, так ему куда привычней. Пятки и подошвы у него от ношения деревянных сандалий стали как железные, чего никак нельзя сказать о тыльной части, которую жесткое седло способно размочалить в прямой кисель.
Прекрасные дамы нас покинули. Накануне Сейфулла надолго уединился в кустах со своей красавицей по причине ранения последней – как он говорил, не очень серьезного. Йоханна с ее жеребцовым гигантом еще раньше от нас удалилась, перед этим облегчив один из внутренних карманчиков Туфейлиуса на парочку местных гольденов (каждый весит аж двадцать четыре марки): ибо хорошая обувь дорога́, а плохую здешние ухабы и каменюки сотрут в неделю. И вообще, как она сказала, – голой только на костре гореть сподручно, а верхом ехать – сплошная незадача, едкий лошадиный пот все ляжки разъест.
Как я подозреваю, блюдут нас теперь они обе – хитрющий коняга умеет рысить почти неслышно, если захочет.
Туфейлиус – хитрец каких мало. Это он, и никто иной, провел всю операцию по вызволению ведьмы и ее потворника от начала до конца.
А сейчас неторопливо шествует, ведя за собой драгоценную кохейлет, и от состояния полнейшей благодати мурлычет нечто мелодично-занудное. Когда просишь его петь со словами, выходит еще унылее: все они кончаются одинаково. Одна-единственная рифма на балладу длиной в сухопутную милю. Вот что он поет:
На стоянке лесной, где прошли мои детские, юные,
Лишь обломок стены, копоть едкая, гарь и зола;
Только пень почернелый насилу под снегом виднеется
На том месте, где раньше над прудом склонялась ветла.
Ветер зимний повеял, раздул снега белое марево —
И пресекся навеки источник живого тепла;
Он лицо мне изранил, одежду порвал, и от звезд, ниспадающих
От дыханья его, все в царапинах рек зеркала.
Вокруг стоит лес: не зимний, но совершенно летний, однако темный, нагой понизу, лишь кое-где еловые лапы касаются подушек рыжей игольчатой осыпи, зеленоватых моховых пятен на дороге. Потом ветви расступаются, и сияющим пятном проступает поляна, вся в желтых и лиловых цветах, в кустарнике, в мелкой древесной поросли.
Движемся мы каждый на свой манер. Я бездумно покачиваюсь в седле под ритм, что задает всем певучий Туфейлиус, Шпинель озирается по сторонам с таким восторгом, будто в жизни не видывал природы, а теперь перед ним открыли королевскую сокровищницу. Сейфулла будто нижет себя, как бисер, на нитку своей нескончаемой касыды . А Грегориус – о, Грегориусу вроде как всё равно, идти или стоять, верхом или пёхом, но и в том, и в другом он находит одинаковую тихую радость. В ельнике поднимает с земли полные шишки, их скелетики, что объела белка; сравнивает. На лугу набирает себе букет всяких разных травок, нюхает, потом прокладывает кой-какие листами толстой бумаги, что как-то незаметно подарил ему Сейфулла вместе с плоской, удивительного вида дорожной сумой, и в нее прячет. Пробует на зуб столько всякой дряни, что мне хватило бы семь раз отравиться. Подбирает всяких бездомных букашек-таракашек, что копошатся него под ногой, сажает на родимый листик. И что-то тихо и безголосо напевает себе под нос.
– Как такой добряк, как ты, Григорий, в инквизиторы попал? – не выдержав этакой идиллии, спрашиваю я.
– По разнарядке. Братцы из Ассизи обязаны поставлять рекрутов Святейшему Трибуналу: с каждой обители по одному, когда настаёт очередь и надобность. Вот и говорит мне отец настоятель: «Проку от тебя, брат, никакого: другие вон стены возводят, поля возделывают, книги переписывают и иллюминируют, на худой конец милостыню собирают, а ты, хоть и числишься в лекарях, только и умеешь, что крылышки фруктовым мушкам считать и бобы в кучки по цвету раскладывать. Иди-ка в мир, поучись хоть чему толковому!»
– И как, выучился?
– Корень учения всегда горек, – говорит он уклончиво. – А о сладости плодов пусть судит Всевышний.
В таком порядке мы следуем к границе, где тропа обращается в довольно широкую просеку и где Туфейлиусу снова приходится распускать пояс, чтобы уплатить таможенный сбор, визовый сбор и всяческие подорожные.
Теперь мы законно отмечены в пересечении границы с Франзонией.
И наша фама, наша трубная молва незримо шествует впереди нас по главной дороге страны.