Меч и его палач
Шрифт:
О чем я тотчас оповестил всех наших – разумеется, в присутствии нашего живого ключа от крепостей.
А ему одному и, напротив, в отсутствие моих помощников объяснил:
– Слышишь грохот? Это нам с тобой помост сооружают. На совесть, не то что в прошлые разы. Долго стоять намереваются.
– И что? – отозвался Олаф по виду безразлично.
– А то, что Оттокар Хоук и его люди не рассчитывают отворить замковые ворота обычным троекратным призывом.
– Плаху выставили?
– Нет. Но угольная жаровня с прутьями, клещами и клеймами уже наготове.
– Вот как.
Олаф снова замолкает, и очень надолго.
Часа через два:
– Мейстер, вас четверых для какого дела наняли?
– Я этому вашему герцогу обычной присяги не приносил. Если ты, конечно, понимаешь суть моей работы. За бдение над тобой оплата идет посуточная, за казнь – однократная. Но если нам этак грубо и ненавязчиво предложат за те же гроши еще и мучить тебя – сам понимаешь. Отказаться будет непросто. Одно нам с тобой спасение, что профос удрал, а солдат палачей не любит и их ремеслом брезгует.
Это не совсем правда, но зачем заставлять его излишне думать?
Снова обоюдное молчание.
– Что герцог имеет против тебя, рыцарь? Сильно ты ему поперек дороги стал?
– Зачем тебе, мейстер?
– Так просто.
– Я отнял владения, когда он был в опале. Теперь он тщится их вернуть.
Время, что двигалось подобно ледовому языку, кажется, срывается снежной лавиной. Эшафот уже воздвигнут точно напротив гигантских ворот города-замка, куда ведут широкие пологие ступени. Это отсюда они пологие, кстати, – пока по ним не начнет карабкаться вражеское войско.
Завтра. Всё совершится завтра. У нас остался только сегодняшний вечер.
После обеда (мы едим кое-как, Олаф – нисколько) я отмыкаю его тонкие стальные кандалы от ребер фургона и заклепываю на прочном обруче особого пояса. Бывали случаи, когда ушлые или особо отчаявшиеся арестанты пытались придушить сопровождающего своим железом или самим с собой покончить, закинув цепи петлей поперек шеи. Потом достаю кое-какие писчие принадлежности – для наших сплошных грамотеев. И, повинуясь какому-то наитию, беру с собой укладку с двуличневой мантией.
Когда всё готово, мы выходим из дома, окружаем пленника и двигаемся по направлению к ближнему лесу. Солдатня провожает нас ироническими ухмылками – они что, думают, мы попрактиковаться решили на живом мясе? Это без приказа-то… которого, мы надеемся, и вовсе не будет.
Отдалившись от лагеря настолько, чтобы нас не было слышно оттуда, мы полукругом рассаживаемся на уже облюбованных пнях и поваленном стволе, держа пленника перед собой. Говорю я, как заранее уговорено между нами четырьмя:
– У нас, казнедеев, есть своя гильдия и свои гильдейские законы. Мы не имеем права действовать иначе, кроме как по приговору суда. А поскольку нас с самого начала лишили такой возможности, суд состоится здесь и сейчас.
– А предварительный допрос вы с меня уже раньше сняли, – говорит Олаф с совершенно непередаваемой миной. – Спасибо, что без применения ваших особенных средств… Хорошо, так тому и быть. Однако вы не учли одного, мои самозваные законники. Дворянина имеет право судить только дворянин, а рыцаря приговорить – только рыцарь.
– Что до меня, – тотчас отзывается Туфейлиус, – то в Сконде нет никаких рыцарских орденов помимо рибата, то есть крепости, Всадников Пустыни, где я обучился многим тамошним искусствам.
– Зато я чистейшей воды аристократ, – растерянно улыбается Грегор. – Младший сын многодетного младшего сына. На ступеньку повыше вольного пахаря. А что вы хотите от рядового монаха?
– Я, в свою очередь, происхожу от побочного союза потомственной дворянки и жалованного дворянина, – говорю я следом, – но сам, к сожалению, не наследую никакого звания, кроме того, что носили мой дед и мой отец.
– Ну вот, – говорит Арман, разрумянившись и с некоторой долей смущения, – так и знал, что всех друзей обижу. Моя матушка родилась, правда, не среди знати, но титул получила. Невеликий, разумеется, зато самый настоящий и доподлинный. Отец жениться права не имел, однако меня признал честь по чести и добился утверждения в виконтах.
Олаф озирает нас поочередно, склонив голову на плечо подобием грустной ученой птицы. Наконец, выпрямляется и говорит со властью:
– Странно всё это. Однако я не вижу для себя иного выхода… Мейстер Хельмут, дайте мне ваш почетный клинок. Не противьтесь.
И представьте себе – я подчиняюсь.
– Благородный милорд Арман Шпинель де Лорм. Я так полагаю, что вы состоите при мейстере Хельмуте в звании оруженосца, то бишь эсквайра. Приблизьтесь и станьте на правое колено.
Когда до меня доходит, что именно готовится произойти, я внезапно говорю:
– Погодите оба.
Стараясь не выказать излишней торопливости, раскрываю укладку и достаю свою мантию ало-золотой стороной кверху. А затем протягиваю моему рыцарю Гаокерен, свободный от ножен, и набрасываю развернутый заранее плащ поверх его плеч, ибо мигом вдеть закованные руки в рукава Олаф не сумеет.
Тем не менее он оказывается вполне в состоянии плашмя ударить коленопреклоненного Армана по правому плечу моим клинком и произнести краткую формулу посвящения. «Помогать сирым и убогим…, – слышу я, – творить добро и справедливость, оказывать милосердие… Ставить честь превыше всех жизненных благ и самой жизни».
Арман встает, Гаокерен возвращается в ножны, что висят за моей спиной, мантию я оборачиваю на черное и перекидываю через руку.
– Теперь слушайте, рыцарь Олаф ван Фалькенберг, – говорю я. – И будьте внимательны, потому что каждый из нас, ваших судей, будет говорить вам лишь однажды. Я, Хельмут Вестфольдский, обвиняю вас в гибели и утеснении тех людей из знатного и еще более простого народа, что вначале были захвачены вашим именем, а потом вами же преданы на позор, поругание и разграбление.
– Я, Сейфулла по прозвищу Туфейлиус, – слегка повышает голос наш врач, – обвиняю находящегося здесь рыцаря, что он овладел Девой Белой Розы не столько по ее желанию, сколь по своей прихоти и дал ей свободу ото всех, кроме себя самого. И хотя воистину почитал ее, только, как думается мне, скорее проявлял себялюбие, чем то бескорыстное чувство, какого единственно достойна была юная его супруга.
Да уж, в велеречивости нашему врачу-философу не откажешь. Только вот само обвинение, что он выставляет, выглядит не слишком серьезным… И не вполне уместным.