ЖАНРЫ

Мемуары везучего еврея. Итальянская история
Шрифт:

Сегодня я знаю: моя ошибка заключалась в том, что я старался раньше времени форсировать события, пытался реализовать замыслы, к которым я не был готов ни в плане интеллектуальном, ни в плане культурном. Тем не менее я не жалею о том, что, имея в запасе только одну жизнь, я пытался испробовать сразу несколько. Но в то же время я знаю, что это нетерпение, эта страсть к переменам и авантюрам присуща не только мне. Это свойство всего сионистского движения Государства Израиль, усугубленное необходимостью и недостатком опыта; люди хотели достичь слишком многого и слишком быстро, не будучи подготовленными и не желая платить цену, которую время требует за то, что могут сделать и без него.

Может быть, у евреев Палестины, переживших Холокост, не было другой возможности. Еврейское население, как сказал однажды Шмуэль-Йосеф Агнон [63] устами одного из своих героев, «так страдало, что потеряло терпение ждать прихода Мессии». Результатом, согласно Агнону, было то, что в попытке создать свою собственную мессианскую эпоху народ Израиля отложил приход Мессии. Эта поэтическая интерпретация кажется мне подходящим описанием социалистическо-сионистской эпопеи, свидетелем которой я стал и которая в известной мере отразилась на моем личном опыте. Похоже, сегодня мы в Израиле платим цену за провалившуюся попытку людей более или менее порядочных и уважаемых, более или менее фанатичных, более или менее образованных схватить Мессию за руку и привести его к людям силой. Но без этой дерзкой попытки наша драма превратилась бы в банальность, ситуацию, в которой евреи никогда не любили находиться. После ста лет сионизма движение, намеревавшееся «нормализовать» еврея, продолжает барахтаться между изгнанием и Землей обетованной, между апокалипсисом и мессианизмом, между вульгарным и возвышенным, не сумев еще найти то, что Рамбам [64] называл «золотой серединой», ту тропинку, которую знаменитый хасидский ребе из Коцка оставлял для лошадей, а не для людей, созданных по образу и подобию Божьему, но идущих по обочине. Разрыв между реальным и фантастическим, возможным и невозможным, подлинным и фальшивым, размышления о котором причинили мне столько боли при формировании моего характера, сегодня кажется мне частью гораздо большей картины, отражением неизбежного условия, путь не менее подлинного, чем другие, разделить особую судьбу народа, к которому я решил возвратиться.

63

Шмуэль-Йосеф Агнон (1888–1970) — израильский писатель. В 1907 г. поселился в Палестине, начал писать на идише, впоследствии перешел исключительно на иврит. В 1966 г. был удостоен Нобелевской премии по литературе.

64

Маймонид, или Рамбам (аббревиатура от Рабби Моше бен Маймон, 1135–1204), выдающийся еврейский философ, раввин, ученый и врач.

Теперь, когда возраст, достижения и разочарования заставили поутихнуть страсти и амбиции, я не испытываю неудобства оттого, что я, возможно, раньше других почувствовал себя в изгнании на родине, куда я вернулся по своему выбору. Я больше не одинок в осознании того факта, что Государство Израиль — естественное, но отнюдь не идеальное воплощение замечательной идеи — превратилось в одну из многих еврейских диаспор, хотя и близкую географически, но весьма удаленную морально от исторической и культурной колыбели еврейской цивилизации. Отчасти потому, что мое тесное знакомство с итальянским фашизмом дало мне иммунитет против самых вульгарных и гротескных проявлений израильского национализма, который, как и итальянский национализм, является лишь преходящей детской болезнью древнего народа. Отчасти потому, что Израиль предоставлял более широкое, чем другие места, поле для деятельности и горизонты надежды для таких, как я, которые за неимением других талантов сделали искусство жизни живой комедией дель арте.

Глава 6

Запахи и страхи

Мои взаимоотношения с другими итальянскими иммигрантами в Палестине в течение долгого времени определялись вопросами желудка. Даже сегодня, когда я возвращаюсь в памяти к дням своей юности в Земле Израиля, я отчетливо ощущаю запах кухонь в домах, которые меня принимали, скучищу бесед и молитв, которые приходилось терпеть и до, и после еды, не удовлетворявшей моего аппетита, и трудно скрываемую злобу в отношении хозяев, не понимавших моих животных потребностей. Но были два места, которые никогда не привлекали меня в этом плане: различные кибуцы, где мне приходилось останавливаться, и дом синьоры Леви в Тель-Авиве, — однако по совершенно разным причинам. Из кибуцных кухонь на наши тарелки попадали слипшиеся макароны — наверное, изобретение поклонников семейства Борджиа. Эту отвратительную пищу подслащивали соусом с привкусом ванили, который я всегда считал сублимацией еврейского суицидального комплекса. Мясо тогда, в первый год войны, было редкостью. Картошки, которую в Палестине только начали выращивать, давали мало. Зато манки, оливок и помидор было полно. В сочетании с серым хлебом, намазанным маргарином и джемом, они помогали избежать голодных спазм, но оставляли сухость во рту и пустоту в желудке.

Кухня синьоры Леви, напротив, предоставляла блюда, не имевшие ничего общего с кибуцными. Но там было так дорого, что испробовать их мне было не по карману. До сих пор я впадаю в меланхолию, когда вспоминаю часы неудовлетворенного голода, проведенные мною в ее квартире на первом этаже в доме на короткой улице Карла Неттера в самом сердце Тель-Авива, тихой и по сей день. В те годы ее квартира служила прибежищем для многих евреев, бежавших из Италии. Синьора Леви была вдовой. Когда я впервые встретил ее в 1939 году, она была еще не старой, потому что один из ее сыновей ходил в школу. Однако мне она казалась дряхлой: маленькая, сухонькая, с угловатым лицом и пронзительным металлическим голосом, вызывавшим страх в моем сердце. Она всегда одевалась в черное и со своим тщательно уложенным шиньоном напоминала мне директрису детского исправительного заведения. Чопорная и церемонная, она никогда не предлагала мне поесть, но всегда осыпала комплиментами. Она была знакома с моей матерью в ее лучшие годы и не уставала воспевать ее красоту, изящество, но более всего она восхищалась ее богатством, от которого уже ничего не осталось. Синьора Леви была знакома практически с каждым итальянским евреем в Палестине и со многими из тех, кто остался в Италии. Похоже было, однако, что она, как ни странно, ничего не знала о теперешнем финансовом положении нашей семьи. Синьора Леви продолжала обращаться ко мне как к сыну богатых родителей, определенным образом напоминая мне о моем долге не забывать свое прошлое. Она проявляла большой интерес к моим занятиям в сельскохозяйственной школе, о которых говорила с уважением, так, как будто я уже был известным ученым-агрономом. Она церемонно приглашала меня присесть на диван, стоявший возле полукруглого оконного выступа, и предлагала стакан лимонада или чашечку кофе. В этих случаях синьора Леви развлекала меня жеманной беседой о том, как непривычно и болезненно для нее содержать пансион. Тем не менее она делала это с достоинством, не допускавшим компромиссов, экономя каждый грош, но поддерживая высочайший кулинарный стандарт. Лишь дважды мне удалось наскрести денег, чтобы оценить это, как мне показалось, гастрономическое чудо, не имевшее ничего общего с забегаловками, где мне приходилось обедать. Среди всех моих знакомых госпожа Леви была единственным человеком, уверившим меня в моей будущей блестящей военной карьере, когда я рассказал ей о своем намерении вступить в армию. Время показало, что она ошибалась в этом, как, впрочем, и во всех своих прочих суждениях обо мне и моей семье, но в тот момент ее прогноз доставил мне несказанное удовольствие.

У синьоры Леви было двое детей. Младший сын со временем стал видным членом кибуцного движения, а позже преподавал социологию. Старший сын, дипломированный агроном, был талантливым музыковедом и журналистом, но был обречен на все возраставшие страдания из-за душевной болезни, которая в конце концов разрушила его блестящий разум. Но уже тогда его временами странное поведение делало его эксцентриком в глазах итальянских сионистов. О нем рассказывали множество историй. В 1940 году, когда британские власти арестовывали на разные сроки владельцев итальянских паспортов как подданных враждебного государства, Леви попал в центральную тюрьму Яффы. Место было малоприятным, но господин Леви более всего был шокирован отсутствием своих близких друзей. Он дал британской полиции список людей, с которыми он хотел бы соседствовать в тюремной камере, и полиция с радостью удовлетворила его желание. Неудивительно, что некоторые из его друзей надолго отвернулись от него. А несколькими годами ранее, еще в Италии, синьор Леви попал в туринскую тюрьму по подозрению в антифашизме. Тогда он завоевал известность благодаря бороде. Начал он с того, что отверг услуги тюремного брадобрея, который пришел брить его в субботу, день, когда, по справедливому утверждению синьора Леви, евреи не бреются. Это случилось в сентябре, и следующий визит цирюльника принес тот же результат. Леви с календарем в руках доказал, что не положено еврею бриться за два дня до Нового года. Начальник тюрьмы вызвал Леви к себе в кабинет, чтобы согласовать дату грегорианского календаря, когда религиозному еврею разрешено бриться. Синьор Леви с максимальной вежливостью выбрал день, но, когда он настал, опять отказался бриться, аргументируя с глубоким убеждением свой отказ тем, что «евреям вообще нельзя бриться».

В сельскохозяйственной школе «Микве Исраэль», где я начал учиться, Леви был инструктором, политическим комиссаром, воспитателем и исповедником для группы религиозных итальянских юношей, которых привезла в Палестину «Алият а-ноар», молодежная секция Еврейского агентства. Мы, записавшиеся в школу в частном порядке и платившие полную цену за обучение и содержание, с этими ребятами общались очень мало. Те жили в большом общежитии над кухней. Мы же размещались по четыре человека в комнате над амбаром и прессом для выжимки оливкового масла, которые находились во французском колониальном здании XIX века. Они жили согласно строгому религиозному регламенту, мы же наслаждались свободой неверующих. Они предназначали себя для жизни в религиозном кибуце, а мы были свободны мечтать о любой деятельности и карьере. Обе группы встречались в классной комнате на совместных уроках, в поле, где мы работали, а иногда в канун субботы я присоединялся к ним в школьной синагоге. Мне нравилась элегантная атмосфера синагоги, тоже построенной во французском колониальном стиле, с красно-голубым потолком, окнами с цветными стеклами и мраморными мемориальными досками с именами спонсоров и погибших учеников. Но в общем две эти группы держались поодаль друг от друга — еще и потому, что обиталища «частных» учеников делились на кварталы в зависимости от принадлежности к различным светским партиям, и мы сразу же по прибытии в школу выбирали себе жилье согласно своим идеологическим устремлениям. Я выбрал квартал «общих сионистов» [65] , поскольку это движение требовало наименьшего идеологического участия. Немедленным результатом такого политического выбора явилась кража моего бумажника вместе с рядом дорогих мне мелочей, которые я привез с собой из дома. Я был шокирован, и даже свобода от присутствия на невыносимо длинных и скучных политических митингах не могла быть достаточной компенсацией. В конечном счете в результате своего выбора я так же отдалился от наиболее активных политических элементов в школе, как и (из школьного снобизма) от итальянских ребят, принадлежавших к религиозному движению. У нас остался практически единственный общий интерес: война с клопами, и по этому поводу мы ежедневно обменивались информацией. Нам ни разу не удалось добиться победы, несмотря на огромное количество нефти, разбрызганной на наши соломенные матрасы, и банки из-под консервов, которые мы наполняли керосином и подставляли под ножки кроватей.

65

«Общие сионисты» — политическая организация, первоначально занимавшая центристскую позицию, представляя в основном либеральную буржуазию и средний класс. Приверженное идеям свободной рыночной экономики, после основания Государства Израиль это движение встало в оппозицию к находившимся у власти социалистическим партиям.

Леви отдавал себе отчет в этом «классовом» разделении и не одобрял его. Всякий раз, когда мы встречались на школьной территории, он делал мне замечания по поводу моих и моих товарищей по комнате феодальных привычек. Иногда он усаживался со мной под деревьями, окружавшими могилу Карла Неттера [66] , основателя школы и отца еврейской агрикультуры в Палестине. Гробница, где он похоронен вместе с двумя его маленькими сыновьями, умершими, по-видимому от тифа, в 1880 году, стояла, окруженная каскадом бугенвилий, в самом сердце эвкалиптовой рощи, в конце песчаной тропы. Там, видимо, заканчивалась вселенная: тишину нарушали только взмахи птичьих крыльев, жужжание насекомых, отдаленные крики ослов и шелест листвы — звуки симфонии природы. Мы сидели на краю гробницы под сенью деревьев и тихо беседовали, выдерживая долгие паузы. Я не помню предмета наших разговоров и не думаю, что аргументы Леви меня убеждали. Но, мысленно возвращаясь к этим встречам, весьма отличным от тех, что позже были у меня со знаменитым пьемонтским писателем Чезаре Павезе [67] , когда мы с ним сидели на склоне холма в Турине, я не могу избавиться от ощущения их схожести. Вскоре после моей демобилизации из британской армии я был представлен Павезе профессором Монти, исключительно важной фигурой итальянского Сопротивления. Как с Леви, так и с Павезе мы часами говорили о Боге и о войне, о женщинах и о религии, о демократии и антифашизме, о пустых надеждах, порожденных войной, и о злой судьбе таких, как мы, кто, будучи свидетелями Истории, не мог принять участие в осуществлении своих мечтаний.

66

Карл (Шарль) Неттер (1826–1882), сионистский лидер, уроженец Эльзаса, один из основателей «Всемирного израильского союза» — организации по борьбе с антисемитизмом; в 1870 г. основал «Микве Исраэль», первую еврейскую сельскохозяйственную школу в Эрец-Исраэле.

67

Чезаре Павезе (1908–1950), итальянский поэт, писатель, литературный критик и переводчик. В 1935 г. был арестован за антифашистскую деятельность и провел несколько месяцев в тюрьме. После окончания войны примкнул к итальянским коммунистам. Политические и личные разочарования привели его к самоубийству в 1950 г.

В обоих случаях — Павезе и Леви — я был поражен отчаянием двух блестящих умов, совершенно различных, но одинаково неспособных реализовать свои таланты так, как им этого хотелось. Павезе покончил с собой, Леви попал в сумасшедший дом, где блеск его интеллекта постепенно затух и превратился в паранойю. Павезе отреагировал на банальность жизни печалью своего письма; Леви привел свое интеллектуальное нетерпение к столкновению с инерцией повседневной жизни и пытался стать заметным с помощью клоунады и эксцентричных выходок.

Одна из историй, возможно и недостоверная, рассказывает о его сотрудничестве с неким каббалистом, твердо решившим ускорить приход Мессии. Этот раввин разработал план: в определенном месте в Святой Земле и в определенный день нужно принести в жертву животное. В соответствии с его каббалистическим расчетом жертвоприношение должно произойти на рассвете и кровь животного должна быть разбрызгана на вершине пустынного холма, расположенного в центре арабской зоны, куда евреям ходить опасно. Решение было найдено в виде маленького самолета и замены жертвенного верблюда крепким, здоровым петухом. Леви должен был совершить ритуальное жертвоприношение, то бишь зарезать петуха, а роль раввина заключалась в тщательном определении времени и места по мистическим знакам. Увы, Леви задержал явление Мессии своей неспособностью преодолеть реакцию петуха, не желавшего сохранять спокойствие в нанятом маленьком самолете и безразличного к увещеваниям раввина, который в отчаянии продолжал координировать свою карту с планом полета нетерпеливого британского пилота. Как я уже сказал, эта история, возможно, была выдуманной, но экстравагантные выходки Леви со временем стали легендами. Я был свидетелем одной из таких историй. Однажды в холодный зимний день я нанес ему визит в его маленькой халупе, служившей и домом, и местом для приготовления гриссини [68] . Это скромное обиталище находилось на окраине Рамат-Гана, сегодня части Большого Тель-Авива. Тогда же между ним и Тель-Авивом было несколько километров пустого пространства. Идея внедрения этого пьемонтского хлеба в пионерское еврейское общество военного времени, когда хлеб давался по карточкам, принадлежала жене Леви. Она отчаянно боролась, чтобы, уже имея большую семью, сводить концы с концами, и для этого бралась за разные дела, среди которых ее домашние хлебные палочки не были самым удачным предприятием. Выпечка гриссини к тому же подвергала опасности окружающих: из плохо отрегулированной печи исходил запах нефти. В тот день, когда я навестил их, они как раз собирались отправиться в Тель-Авив, используя детскую коляску в качестве транспортного средства. Синьор Леви, основываясь на своих математических расчетах, убедил жену, что они доберутся до города менее усталыми, если один сядет в коляску, а другой будет ее толкать, а потом наоборот. Я видел, как они отправлялись в путь, и картина была следующей: Леви сидит в коляске, его черная борода развевается по ветру, ноги в сандалиях торчат из коляски, на коленях пакеты с гриссини, его жена с энергией и достоинством толкает коляску, еле выдерживающую вес мужа, а обалдевшие прохожие с изумлением провожают их взглядами.

68

Гриссини — традиционные итальянские хлебные палочки.

В Рамат-Гане жила группа итальянских евреев, чье поведение было диаметрально противоположным поведению семьи Леви. Почти все они, за малым исключением, были раньше членами фашистской партии — скорее по инерции, чем из искренних убеждений. Но не это было их главным отличительным свойством. То, что явно выделяло их среди еврейского общества того времени, была тщательность, с которой они сохраняли в пионерско-социалистической стране уклад жизни провинциальной итальянской буржуазии. Большинство из них иммигрировало в Палестину с немалыми деньгами, а те, у кого денег не было, быстро разбогатели, так как и военной экономике, и стремительному развитию общества они весьма помогли своим тяжелым трудом и участием своих многочисленных детей во всех военных конфликтах с арабами. В их домах, полных солидной мебели, всевозможной утвари, миниатюр, статуэток, вышивок и красивых скатертей, преобладала та же упорядоченная, осторожная атмосфера, что и в домах Флоренции или Кремоны, — патриотизм, лишенный идеологии, уважение, но без подозрительности к власть имущим. Трудолюбивые, но скупые, вежливые и воспитанные, но чуждые элегантности, они гордились своим вновь приобретенным статусом борцов с фашистским режимом, против которого они никогда не восставали. Эти банальные и скучные люди, окопавшиеся в религиозных традициях, скрывающие грубое невежество в вопросах иудаизма, превратили итальянскую синагогу в общественный центр клана и признак социального отличия. Умеренные во всем — как в пище, так и в политических пристрастиях, — они были счастливы найти в сионизме решение проблемы физического выживания и своей духовной анемии. Прислушиваясь к их светским разговорам в красивых, ухоженных домах после субботнего ужина, я поражался тому, как они умудрились участвовать в двух контрастирующих процессах ассимиляции — сперва в предавшем их итальянском национализме и теперь в еврейском национальном обществе в Палестине, поставившем себе целью абсорбировать остатки погибающего еврейства вместе с его фольклором и литургией. Результатом оказалось переключение с одного национализма на другой с сохранением тех же предрассудков в виде романтического патриотизма и социального конформизма, которые они привезли с собой из Италии.

Поделиться с друзьями: