ЖАНРЫ

Мемуары везучего еврея. Итальянская история
Шрифт:

Совсем другое впечатление производили арабы, которые проходили мимо школьных ворот или заходили внутрь, чтобы предложить свои товары или услуги. Это были крестьяне и бедуины, и в моих глазах они казались впечатляюще огромными. Ночью, когда я дежурил, сперва вооруженный дубинкой, а потом тяжелой винтовкой «энфилд», снабженной всего лишь десятью патронами, я наблюдал, как эти арабы, поодиночке или группами, двигались в Иерусалим по дороге, которая проходила перед самой школой. Пешком, верхом на лошадях или ослах, впереди женщин, которые следовали за ними с тюками на головах и сопливыми детьми на спинах, они выглядели таинственными, недоступными фигурами, словно высеченными на фоне пейзажа восточной нищеты и истощения. Их приближение было слышно издалека в тишине ночи. Я смотрел, как они гуськом проходили мимо меня приглушенными шагами, не оглядываясь в мою сторону, осведомленные о моем присутствии, но ведущие себя так, как будто меня не существует. Серебристо-черные полосатые кафтаны, которые мужчины носили с поясом, мешковатые турецкие шаровары, подвязанные у щиколоток, кефии [72] придавали им благородный вид, которого явно недоставало евреям, в особенности недавним иммигрантам. В противоположность униженным арабским торговцам, которых я видел сидящими в своих магазинах в Яффе — некоторые выглядели особенно вульгарно из-за безвкусной смеси восточной и западной одежды, — эти крестьяне, в особенности бедуины, вели себя, как принцы. Я завидовал их лошадям, на которых мне хотелось бы скакать, их образу жизни, который казался мне преисполненным гармонии и романтики, их очевидной непроницаемости для чужих влияний. Разумеется, все это было лишь чистой фантазией, основанной на моем полном невежестве, незнании их языка и отсутствии контакта с ними. И все же я испытывал к ним чувство благодарности за их верность самим себе.

72

Кефия — черно-белый или красно-белый платок, который держится на голове с помощью двойного обруча (абайи).

Совсем другие чувства я испытывал по отношению к ортодоксальным евреям. В то время в Тель-Авиве они не слишком часто попадались на улице. В школе «Микве Исраэль» «религиозные» принадлежали к молодежному движению «Бней Акива». Их лозунг был «Тора Ве-Авода» («Тора и работа»), что мне напоминало по звучанию «Ora et labora» («Молись за работой») монахов-бенедиктинцев. Монахами-то мои соученики, безусловно, не были. Но они работали усерднее, чем «светские» ученики, по-моему для того, чтобы преодолеть комплекс неполноценности по отношению к светским сионистам, которые в то время правили ишувом и гордились тем, что преуспели в сбрасывании с себя бремени Бога.

Таким образом, проблема движения «Бней Акива» в нашей школе, а позднее и всего религиозного сионизма в Израиле состояла в том, чтобы доказать и себе и другим, что ортодоксальный сионизм может успешно соперничать со светским буквально во всем: «религиозные» могут создать кибуцы и присоединиться к профсоюзам, им подвластны и винтовка, и плуг, они в состоянии дискутировать о Марксе и Рузвельте не хуже, чем о Библии и Талмуде. Но, пытаясь подражать другим в следовании марксизму, распространенному в еврейской Палестине, эти молодые религиозные сионисты чувствовали себя не в своей тарелке и во многих случаях вели себя с высокомерием, равным их неуверенности в себе.

Зато ничего похожего не происходило с харедим [73] . Их любовь к Сиону не была результатом националистических идей, привезенных из Европы, их присутствие в Палестине не было реакцией на нацистско-фашистский антисемитизм. Они вовсе не стремились изменить судьбу своего народа и создать новый тип еврея на земле предков. Моисеева традиция являлась альфой и омегой их существования. Она представляла собой неизменный закон, согласно которому надо служить Господу. Следование этой золотой традиции начиналось еще в утробе матери и не заканчивалось для их душ даже в момент погребения. Мир мог преследовать их, но не мог изменить их фарисейских элитарных взглядов. Их долг состоял в улучшении незавершенного труда по сотворению мира путем бесконечного процесса освящения каждого момента жизни, каждого жеста согласно коду поведения, который все поголовно обязаны изучать через безостановочные дискуссии, интерпретировать которые сможет только Мессия. Они не обращали большого внимания на текущие события, но не из-за слепоты к повседневным делам, а из-за твердой веры в то, что они понимают смысл жизни лучше, чем светские — глупые, обманутые люди, ослепленные земными страстями. Как и аристократы, которые, будучи сваренными людоедами в котле, не могут не смотреть сверху вниз на своих мучителей, харедим вели себя по отношению к политическим силам — британским, еврейским или арабским — с намеренным отстранением и безразличием. Раввин, который выступил перед королевской комиссией, созданной лондонским правительством, чтобы исследовать ситуацию, сложившуюся в Палестине после очередной вспышки насилия, продемонстрировал интеллектуальную позицию ортодоксальных антисионистских евреев, напомнив комиссии (он говорил на иврите), что сыны Израиля создали высочайшую цивилизацию в Эрец-Исраэле «за тысячу лет до того, как ваши предки слезли с деревьев». Эта фраза была переведена сионистским адвокатом, выступавшим в качестве переводчика, следующим образом: «Раввин высказал несколько своих личных соображений по поводу исторического интереса к прошлому еврейского народа».

73

Харедим (от «харед» ( иврит, мн.ч.), т. е. «обеспокоенный») — так обычно называют в Израиле различные группы ортодоксальных евреев, по отношению к которым часто применяется неточный термин «ультраортодоксы». Многие из них носят пейсы и бороду, а также одеваются в еврейскую одежду XVIII в., чаще всего черную, утверждая, что евреи должны отличаться внешним видом от неевреев.

Несмотря на мое невежество в вопросах иудаизма, я увидел в этих евреях, абсолютно безразличных к фривольностям мира, скученных в своих обшарпанных, перенасыщенных нервозным животным мистицизмом кварталах, чувство достоинства и продолжение традиции. То же самое я видел и в их женщинах, которые из скромности брили себе головы, а затем надевали парики или нелепые платки, как у конгрегации Дщерей Сиона в моей пьемонтской деревне. А их дети, неряшливо одетые, в брюках, перешедших к ним от старших братьев, с ангельским выражением на лицах, обрамленных пейсами, свисающими из-под натянутых на голову ермолок, — все странное, увлекательное, отталкивающее, возбужденное население ортодоксального мира Иерусалима.

Извне я наблюдал за этим закрытым, цельным миром с любопытством, в котором смешивались восхищение и отторжение, — миром, куда мне вход был закрыт крепче, чем к арабам, англичанам или сионистским активистам моей школы, чей идеологический атеизм вызывал во мне ярость.

Между верными слугами Бога Израиля и осовремененными бунтарями против него, между евреями, страстно ожидавшими прихода Мессии и теми, кто потерял терпение и способность страдать, решив, что евреям нет в нем больше никакой нужды, существует, пусть даже и в борьбе, и в противоречиях, некий общий культурный знаменатель, но мне он был чужд. Ступая по переулкам похожего на гетто Меа-Шеарим [74] или сидя на политическом семинаре, засматривая через жалюзи убогой школы талмуд тора, куда я не смел войти, или маршируя по полям под звуки песни, слова которой на иврите были положены на известную русскую мелодию, я всегда чувствовал себя непрошеным пришельцем и вечно стыдился этого, как и своей слишком заметной стеснительности. Я знал, что не принадлежу ни к одной из этих групп — ни к евреям, ни к арабам, ни к религиозным, ни к светским, ни к социалистам, ни к националистам, ни к итальянцам, ни к британцам. Это одиночество в школе, где частная жизнь любого становится общим достоянием, эта сиротливость человека, являющегося частью чужого общества, в котором я не мог себе найти убежища, сделали мои поиски точки опоры еще более одержимыми и болезненными. В этих поисках я метался от внезапного ощущения неприязни до непреодолимой тяги к тому или иному из окружавших меня людей, от мимолетного идеологического энтузиазма до глубокого отторжения любой политической тенденции. Поэтому меня начали подозревать во всем на свете, товарищи по школе с трудом терпели меня, и я зачастую был предметом насмешек со стороны тех, кому лучше меня удалось вписаться в спортивные команды, молодежные движения, религиозные кружки или кто больше преуспел в военной подготовке. Прошло сорок лет, некоторые из тех людей стали всемирно известными, но для меня их лица растворились в пространстве, как растворились и проблемы, что преследовали меня в то время, остались лишь взрывы обонятельной памяти, выхолощенной временем, — запах чеснока, который активисты социализма выбрасывали в лица своих оппонентов во время яростных дискуссий; мускусный запах угля, ударявший в нос прохожему в арабской деревне, запах, который арабы носили с собой на одежде, вонь прогорклого масла, на котором жарили в забегаловках, запах крепкой водки под названием «яш» (самогона из сахарной свеклы) и запах кугеля в синагогах по субботам в конце утренней молитвы; запах пота и месячных от некоторых женщин, с которыми приходилось сидеть рядом в автобусах или по вечерам, когда проникал в ноздри еще более резкий и противный запах, приобретенный от погружения в микве. В жаркой стране, где большинство женщин, с которыми мне приходилось сталкиваться, не пользовались парфюмерией и мылись с едким хозяйственным мылом, эти естественные запахи пробирались в мое сознание сексуально неопытного и религиозно невежественного юноши, создавая постоянное напряжение, по поводу которого я хвастался перед своими одноклассниками, а иногда пытался окольными путями говорить об этом со своей учительницей английского. С ее помощью я готовился к экзаменам на лондонский аттестат зрелости, который мне так и не удалось получить. Я сбросил с себя бремя снов и запахов, сочиняя всевозможные эссе, полные орфографических ошибок, которые учительница исправляла, не замечая, похоже, содержавшихся в них намеков. Красивая спокойной красотой, она была намного старше меня. С ней я установил прерывистый диалог, который состоял из рваных предложений, начерно набросанных речей и придуманных историй. В самые трудные моменты наших уроков, когда я пытался скрыть слезы на глазах тем, что смотрел на полет птицы или на облако на небе, я осознал, насколько тонко она чувствовала мои подавленные эмоции. В этих случаях она предлагала, чтобы я читал вслух стихи или декламировал что-нибудь из Шекспира, выученное наизусть. Я благодарно подчинялся, замечая, с какой осторожной деликатностью она прикасается к ямке между ключиц, чтобы убедиться в том, что ее блузка застегнута.

74

Меа-Шеарим — название улицы и района в Иерусалиме, населенных исключительно харедим.

Однажды, в конце лета 1940 года, когда мы вместе читали отрывок из «Отелло», одиночный вражеский самолет сбросил несколько бомб на Тель-Авив. Одна из них упала перед ее квартирой, где мы занимались. Это была первая в моей жизни бомбежка. Я отчетливо помню звук взрыва и жар вспышки, треск окон, дверь, вырванную из петель порывом взрывной волны, и внезапное ощущение пустоты в желудке, которое мне пришлось впоследствии испытывать так много раз. Мы сбежали по лестнице в подвал, где уже столпились перепуганные люди.

Тогда я впервые испытал раздвоение личности, которое будет сопровождать меня на протяжении всей жизни в моменты сильного стресса: я как бы со стороны видел себя, бормочущего бессвязные фразы людям, от которых я пытался скрыть свой физический страх и еще больший страх признаться в этом. Моя учительница сидела на корточках в углу этого импровизированного убежища в состоянии глубокого безразличия, полностью погруженная в безмятежное наблюдение окружавшей ее сумятицы. Когда прозвучала сирена отбоя, мы выскочили на улицу, где жизнь быстро вернулась в привычное русло. На земле лежала лошадь, ее серая грива была забрызгана кровью, язык свисал между двух рядов длинных желтых зубов, тело искривилось в сбруе телеги, которая как будто разглядывала свою смерть через оглобли, упавшие концами на дорогу. Устрашающая сцена! Прохожие смотрели мельком, не останавливаясь, я же не мог оторваться от этого зрелища, потому что никогда еще не видел насильственную смерть, наступившую так близко, так внезапно. В воздухе по-прежнему пахло взрывом, но птицы на деревьях зачирикали вновь. Учительница положила руку мне на плечо (много месяцев спустя она рассказала мне, что заметила мою дрожь) и мягко подтолкнула меня к лестнице. Мы поднялись, она села на стул в своей разгромленной квартире и предложила мне чашку чаю. Я выпил чай, опираясь грудью на стол, с которого она только что убрала осколки стекла. Она сидела напротив меня. Я заметил, что мои руки по-прежнему трясутся и что она делает вид, будто не замечает этого. После долгого и напряженного молчаливого диалога она пробормотала: «Бояться — не грех». Ее глаза увлажнились, хотя, возможно, это были не слезы, а лишь отражение света. Я почувствовал радость, смешанную со стыдом, когда она положила свои руки поверх моих. Так мы оставались с минуту. Потом я встал, выдавил из себя извинения и улыбку и повернулся к двери, чтобы уйти. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, следя за мной глазами, пока я не исчез, спустившись по лестнице. Она слегка наклонила голову и забыла о незастегнутом воротничке блузки.

В тот день я всерьез задумался над тем, чтобы бросить школу и вступить в армию.

Глава 7

Военный трибунал

Военный трибунал состоялся в Рамле [75] , в бунгало, построенном в колониальном стиле, который был импортирован в Палестину англичанами из Индии вместе с процедурами индийского уголовного кодекса, пробковыми шлемами и поло. Это было деревянное строение в форме буквы «Ш», с четырьмя комнатами в центральной части и еще двумя в крайних — для сторожки и туалета. По углам веранды с деревянными перилами, обработанными черным перегоревшим маслом для защиты от вшей, красовались каскады красной и сиреневой бугенвилий, которые придавали некоторое обаяние этому зданию, внедренному в унылый пейзаж из песка и чертополоха. Ничто в Рамле не радовало глаз. Несколько административных зданий, воздвигнутых англичанами рядом со старыми, построенными еще турками, делали маленькие обшарпанные домишки вокруг — одни из цемента, другие из глины — еще более убогими. Трудно было поверить, что здесь когда-то находилась столица арабского халифата, воевавшего с крестоносцами. От прежнего величия не осталось ничего, кроме четырехугольной башни, прячущейся среди апельсиновых рощ. Именуемая Белой башней, она величественно возвышалась на почтовых марках британской мандатной администрации, а если подойти к ней ближе, то казалось, что арки ее окон смотрят на равнину, как пустые глазницы.

75

Рамле (Рамла) — один из старейших городов Израиля в Приморской долине. Основан в 717 г.

Проходивший мимо поезд на мгновение помешал массированной атаке мух на крупы ослов и верблюдов. Вечная война происходила между мухами и розовыми щеками британских солдат, между потом их тел и крахмалом униформы, тщательно отглаженной суданскими слугами, между ритмичным свистом воздуха, рассекаемого хвостами животных, и свистом, издаваемым стеками отдававших команды британских офицеров, которые держали эти стеки под мышкой.

Сидя на деревянной скамейке на веранде, я с грустью размышлял о своем положении в армии, столь далеком от того, о котором мечтал, вступив в нее. Больше всего на свете меня раздражали штаны. Англичане носили хорошо пригнанные шорты чуть выше колен и гетры с флажком цвета их подразделения, и мне всегда казалось, что все это продумано и вымерено, чтобы гордо выставить розовые спортивные колени, которые наделяли каждого офицера гибкой походкой мини-лорда. Мои же конечности (я имею в виду нижние) всовывались в две уродливые трубы цвета хаки, которые делали меня похожим на циркового клоуна. Это был особый тип колониальных брюк, изобретенных армейским каптенармусом в один из моментов озарения, случающихся только в армии. Гениальная мысль заключалась в экономии денег и в то же время в борьбе с малярией. Для сохранения единообразия солдатской формы днем и защиты ног от москитов вечером нам выделили этот комбинированный образец военной моды вместо двух пар брюк — коротких и длинных. Эту разделенную надвое юбку полагалось по утрам заворачивать кверху (для этого служили две пары металлических пуговиц, пара внутри и пара снаружи), а с закатом солнца отстегивать и опускать вниз до щиколоток. Однако пуговицы своих обязанностей не выполняли: внутренние отрывались при ходьбе, внешние же, на бедрах, держались дольше — в результате брюки вечно болтались между ног. Я думаю, что это зрелище колониального солдата, у которого при ходьбе штанины регулярно падают на ноги, было специально срежиссировано, чтобы продемонстрировать разницу между слугами и господами, между солдатами из колоний и метрополии. Я страдал от этой молчаливой дискриминации горше, чем от официального разделения уборных на офицерские, на те, что предназначены для сержантского состава и гражданских служащих, и на солдатские. Англичане отказывались призывать нас в боевые части и, чтобы не раздражать арабов, запрещали нам носить бело-голубую сионистскую нарукавную нашивку на территории Палестины. Но даже эта политическая дискриминация не причиняла такую боль, как дискриминация социальная, выраженная этими идиотскими брюками. Насмешка судьбы: в то время как в Италии моя семья, возможно, была обязана пришивать, как я читал в газетах, к одежде желтую звезду, здесь я лишался права носить знак нашей расы на этой дурацкой колониальной форме, которой я так добивался, чтобы воевать за свободу. У них, в Италии, нет выбора, я же сам выбрал эту форму и скучную, бессмысленную жизнь в армии, чтобы удрать от рутины сельскохозяйственной школы и обрести наяву свои сны о приключениях, славе и почете.

В течение девяти месяцев я охранял склад, куда только британцы имели право входить, и сопровождал конвои с провизией и амуницией через монотонные ландшафты засушливой Палестины, где иногда были точками разбросаны убогие домишки или появлялись яркие пятна апельсиновых плантаций и орошаемых кибуцных полей.

Большим событием, о котором без конца говорили в течение нескольких недель, было происшествие, случившееся во время стоянки маленького поезда, который, пыхтя дымом, взбирался из долины Исраэль через узкие проходы сирийских высот к перекрестку Дера, что по дороге к Дамаску. В этом месте, согласно путаному рассказу полковника Лоуренса, турки изнасиловали знаменитого английского агента, переодетого бедуином, чем навсегда растревожили его чувствительную совесть. Может быть, из уважения к древней содомистской традиции, остановившийся поезд был окружен толпой подростков, которые задирали свои грязные рубашки, сопровождая это онанизмом на радость солдат, которые отреагировали швырянием мелких монет, маленьких банок мясных консервов и просто плевками, — угнетающая картина бедности, принизившая нас, носителей культурного прогресса, до животного уровня этих несчастных детей, которые привыкли к подобным вещам из-за нищеты и запустения.

Поделиться с друзьями: