Мемуары везучего еврея. Итальянская история
Шрифт:
Теплое одобрение, прочитанное мною на лицах товарищей, сделало меня на какой-то час счастливым. Впервые я испытал странное, чувственное удовольствие сознательного греха, облегченное решением отмести в сторону все сомнения и принять все, что принесет будущее. Но недолго длилось это чувство. Моя неугомонная совесть возобновила свои яростные атаки, и в ту ночь я не смог заснуть. Наутро, получив отпуск под предлогом необходимости ехать в Рамле за допуском на территорию военного трибунала, я сел на первый же арабский автобус, который проходил мимо лагеря Вади-Сарар, и отправился в школу «Микве Исраэль» к своему учителю ботаники. Я не видел его со дня вступления в армию. Его фамилия была Машиах, и он учился агрикультуре в Неапольском университете. Он носил пенсне, по субботам надевал галстук-бабочку, что делало его странно элегантным в неопрятном окружении школы, и всегда, пока я там учился, чрезвычайно любезно принимал меня у себя дома.
Машиах слушал меня с неотрывным вниманием. Когда я закончил описывать трясину, в которую меня угораздило попасть, он снял свое пенсне, долго и тщательно протирал стекла, а я рассматривал глубокие вмятины, оставшиеся у него на носу от пружин. Когда он наконец снова надел пенсне, в его глазах отражалась древняя грусть.
«Наши мудрецы спрашивали, — начал он, — почему в Библии написано, что только сыны Израиля оплакивали Моисея, в то время как Аарона оплакивали и сыны, и дочери Израиля. Можем ли мы сказать, что Аарон был лучше или важнее Моисея? Конечно, нет. Но Моисей сказал: „Пусть справедливость, если необходимо, сметет гору“. Он не мог принять компромиссов, потому что, лишь следуя абсолютной справедливости, он мог одновременно служить и Богу, и своему народу. Аарон же принял компромисс из любви к миру и правде, которая не могла быть божественной, потому что была правдой людской. Разве не лгал он своему народу, когда создал золотого тельца и сказал: „Вот ваш Бог, о Израиль!“ Он так поступил, потому что чувствовал: этот идол может послужить знаменем, символом единства для стада, временно оставшегося без пастыря. Аарон был великим патриотом, быть может, еще большим, чем Моисей, который не мог отделить свою любовь к народу от любви к абсолютной правде. Ты сейчас стоишь перед дилеммой Аарона, дилеммой, которую Сатана (помни, что для евреев Сатана до сих пор является посланцем Бога) рано или поздно ставит перед каждым из нас. Все сионистское движение, квинтэссенция нашего национального возрождения, — это тип государственного золотого тельца, потому что государство, которое мы хотим создать, — человеческая конструкция с человеческой моралью, а не моралью Всевышнего. Человеческая мораль не сметет гору. Мы решили иметь дело с Сатаной, с материальной силой, человеческими страстями и интересами, потому что у нас нет больше сил ни на что другое. „Мертвые не славят Господа“, — сказано в одном из псалмов, а мы стоим на краю катастрофы. Если бы ты спросил совета у Моисея, — заключил он, — то он мог бы сказать тебе: снеси гору своей правдой. Я не могу сказать тебе этого — если не по другой причине, то хотя бы по той, что Бог сам послал Моисея спасти евреев и вести народ, политически и морально потерянный в египетском изгнании, и не послал никого, кто принес бы нам надежду, ни нам, ни евреям Европы, уничтожением которых занят там сейчас нацистский фараон, да и здесь тоже с помощью британских деспотов. Мы совсем одни, без вождя, на нас лежит долг защиты своего народа. Может быть, нам придется платить за свое высокомерие собственными жизнями и жизнями будущих поколений. И это может стать частью судьбы. Я не могу сказать тебе, врать или не врать завтра. Все, что я могу сказать, так это то, что оба пути, открытые перед тобой, равно болезненны, хотя подписать договор с Сатаной легче, чем с Богом. Свободный выбор — самый дорогой подарок, сделанный Богом смертным для того, чтобы в конце каждый мог спастись».
Мы вышли из квартиры вместе, прошли мимо молчаливой синагоги через сады и пошли, сопровождаемые несмолкаемым жужжанием насекомых, вдоль длинной песчаной аллеи, обсаженной с двух сторон пальмами, по направлению к дороге, которая вела из Рамле в Яффу.
Когда выкликнули мое имя, весь разговор с учителем ботаники разом вспыхнул в моем сознании. Как марионетка, я проследовал по приказу старшего сержанта в комнату, где заседал трибунал. Стоя по стойке «смирно», я не мог из-за шлема на голове видеть, кто находится вокруг, я только чувствовал, что с десяток глаз вперились в меня. Полковник, который сидел в центре между двумя офицерами, любезно сказал мне: «Вольно». Судейский секретарь, младший командир из королевских гусар, принес еврейскую Библию и заставил меня повторить за ним слова присяги. Я почувствовал, как пот стекает по моей спине и спускается аж до поясницы. По сигналу председателя суда военный прокурор подошел ко мне с висячим замком в руке. «Капрал, — сказал он, — узнаете ли вы этот замок?» — «Да, сэр», — ответил я, удивившись тому, как легко было солгать. «Вы абсолютно уверены в этом? — спросил прокурор, глядя мне прямо в глаза. — Позвольте напомнить, что вы поклялись на Библии говорить только правду и что Бог в эту минуту находится здесь!» Без малейшего усилия я ответил: «Да, сэр», — и почувствовал глубокое облегчение. «Это тот замок, который висел на дверях, когда я принял дежурство». — «Очень хорошо», — сказал военный прокурор. Затем я услышал, как позади меня старший сержант рявкнул: «Смирно! Кругом! Левой-правой, левой-правой марш!», после чего злым голосом заорал: «Свободен!» И уже мягче: «Возвращайтесь в свой лагерь, капрал». Я шел легкими шагами мимо бугенвилий, ступая по горячему песку своими сияющими ботинками. Моя голова была абсолютно чиста, но сердце сконфужено. Я чувствовал странную улыбку на своих губах. Я знал, что только что подписал договор с Сатаной, и мне не терпелось узнать, что я получу в обмен на свою бессмертную душу.
Глава 8
Иерусалим
Когда я позвонил в дверь квартиры на улице Бен-Эзра в Иерусалиме, я не представлял себе, что простое нажатие кнопки звонка может привести к важным событиям в моей жизни.
Это была трехкомнатная квартира на первом этаже с двумя входами: дверь сбоку открывалась на лестницу, а другая вела на веранду. От улицы квартиру отделял небольшой садик, в то время весь в цветах, а сегодня заросший сорняками. Через веранду была видна маленькая, чистая и опрятная гостиная. На решетке низкой зеленой калитки висело написанное крупными буквами на иврите и на английском объявление: «Сдается комната». Я прошел через садик и позвонил в дверь, чтобы справиться о цене.
Часы показывали четыре — то время, когда легкий ветер колышет кипарисы Иерусалима, пробуждает людей от сиесты, отправляет их под струи душа и приглашает приготовиться к любованию закатом. За какой-то час небо покраснеет, потом станет темно-багровым, и, наконец, на город спустится черная, прозрачная звездная ночь.
Одет я был в штатское, довольный возможности после года службы спрятать военную форму. На мне были серые фланелевые брюки, отнюдь не элегантно спадавшие на тяжелые армейские ботинки, клетчатый пиджак, который я перебросил через плечо, придерживая большим пальцем, и белая рубашка без галстука — одежда как бы на полпути между бедной, неопрятной одеждой местных жителей и новых иммигрантов и гораздо лучшей, но абсолютно не подходящей для местного климата одеждой служащих британской администрации. Пожалуй, этот «шаатнез» [83] , эта смесь вполне отражала мой нынешний статус нового иммигранта и диктора британской военной радиостанции.
83
Шаатнез — согласно Торе, запрет носить одежду, изготовленную из смеси шерсти и льна. В данном случае автор использует слово в переносном значении.
Меня это нисколько не смущало — только что меня произвели в сержанты, в моем кошельке было десять фунтов, которые я считал целым состоянием, в солдатской книжке я держал новенькое удостоверение, выданное полевой контрразведкой, в котором просят «гражданские и военные власти при необходимости оказать держателю сего всю возможную помощь». Мне было девятнадцать лет от роду, и я чувствовал себя вольной птицей посреди войны, гремевшей вдалеке и, по-видимому, открывающей мне все пути к столь желанным успеху и славе.
На пороге появилась женщина средних лет в синем платке, который прикрывал уже порядком поседевшие светлые волосы. Ее лицо без всякой косметики выдавало некоторую надменность, скрывавшуюся за тонкими чертами. Она была одета в поношенный комбинезон, вокруг бедер повязан цветной фартук. Правой рукой в замшевой перчатке она держала щетку с перьями для смахивания пиши, как будто это был хлыст наездника. Она явно была хозяйкой, типичной представительницей еврейско-немецкой буржуазии, обедневшей с иммиграцией в Палестину, но всеми силами защищающей видимость своего прежнего социального статуса.
Дама посмотрела на меня с еле заметной изучающей улыбкой на тонких сухих губах. Я объяснил, что ищу комнату с полупансионом и что я военнослужащий, которому позволено ходить в штатском, пока я служу в департаменте вещания на иностранных языках. Узнав цену, я согласился, не торгуясь, поскольку она была ниже, чем положенная мне от армии сумма. Уже потом она взялась за полфунта в месяц стирать и гладить мне белье и одежду.
Пока мы разговаривали, стоя лицом к лицу, она на веранде, а я на траве в садике, я почувствовал, что ее психологическое сопротивление ослабевает. Когда она убедилась, что я палестинский еврей, вступивший добровольцем в британскую армию, а не какой-то экзотический тип, заброшенный войной в Иерусалим в хвосте союзных войск, ее лицо смягчилось и расплылось в широкой улыбке согласия с налетом грусти. Спустя несколько месяцев, когда мне случилось беседовать с ней о наших взаимных впечатлениях во время этой первой встречи, она сказала, что ее немедленным порывом было отказать, она подозревала меня в том, что я агент британской разведки или, хуже того, британской полиции. Но моя речь была настолько инфантильной, и выглядел я так забавно в своих попытках продемонстрировать уверенность и собственную значительность, что она почувствовала желание предоставить мне «гнездо, где я смогу опериться». Ее муж, менее доверчивый, чем она, сомневался, пока не встретил меня, разумно ли впускать в дом человека, явно связанного с британской разведкой. Он был уверен, что моя работа диктора является прикрытием для чего-то другого. Но, познакомившись со мной, он разделил мнение жены: кем бы я ни был, я всего лишь сконфуженный неприкаянный юноша, ищущий немного домашнего тепла. Итак, с первого же момента, не подозревая об этом, я оказался в роли приблудного щенка, подобранного двумя мягкими и благородными людьми, осколками разбитого старого мира. Моя хозяйка, фрау Луизе, тщательно заботилась о том, чтобы ее муж жил достойно, он был гамбургским врачом, который тогда, в 1942 году, еще не получил разрешения на медицинскую практику из-за наплыва еврейских врачей-беженцев. Доктор Вильфрид зарабатывал переводами и мелкими коммерческими операциями, из которых самыми прибыльными были поиски еврейских и арабских покупателей на серебро, редкие книги и миниатюры, привезенные ими и их друзьями из Германии.
Деньги, которые я платил за жилье и питание, были для них весьма существенным подспорьем, в особенности учитывая тот факт, что армейских пайков, которые я приносил домой, хватало на пропитание всей семьи. Их отеческое отношение ко мне объяснялось, наверное, и тем, что их сын, инженер, немногим старше меня, уехал из Германии в Англию, а дочь, напротив, выбрала халуцианскую жизнь в крайне социалистическом кибуце в Галилее. Еще не познакомившись с нею, я уже думал, что она была права, уйдя из теплой буржуазной атмосферы дома, к которой я-то приспосабливался без малейших затруднений. Мне было бы очень любопытно встретиться с этой дочерью-крестьянкой, которая, наверное, доит коров в далеком кибуце. Ее фотография в серебряной рамке стояла на рояле, и мое внимание привлекало удлиненное, задумчивое лицо девушки, явно погруженной в свои мысли. Но в первую неделю я был слишком занят новой работой на радиостанции, чтобы всерьез заинтересоваться жизнью и семейными проблемами своих хозяев.
Мне предоставили комнату в конце коридора, выходящую окнами во внутренний двор. Тихая и затененная, она дала мне после стольких месяцев жизни без какой-либо возможности уединения роскошь дивана-кровати с двумя настоящими льняными простынями, свежевыстиранными и отглаженными, стол и стул, который не качался. Платяной шкаф был слишком велик для двух моих смен нижнего белья, двух комплектов летней военной формы и одного — зимней, моего единственного пиджака и брюк, трех рубашек в полоску и шерстяного галстука, который администрация радио требовала носить на работе. Однако важнее всего была ванная комната. Открывая кран душа, я мог позволить холодной и горячей воде литься из его дырочек, сколько мне угодно. Только тот, кто неделями спал в пустыне, знает, что такое задубевшая от пота под мышками гимнастерка; тот, кто испытывал стыд в открытых всем ветрам душевых и уборных, может оценить уединение в отдельной ванной и опьянение от мириад капель воды на вспотевшей коже, непередаваемое наслаждение от первобытной встречи воды и тела. В этой ванной, которую хозяева всегда заботились оставить в моем распоряжении после шести утра, я пел, мечтал и наслаждался каждой каплей удачи, принесенной мне войной, в полном пренебрежении к своему будущему и редко думая о прошлом. И если по ночам ко мне иногда подступала меланхолия, я одолевал ее, заполнив пустоту, созданную воспоминаниями об Италии, мечтами о новой военной карьере, — психологический процесс, которому не мешала строгая, старомодная атмосфера двух других комнат моего нового жилья.
Хозяева жили в небольшой столовой, большая часть которой была занята квадратным столом и двумя диванами. Под окном стоял покрытый кружевной салфеткой комод, на котором разместились несколько фарфоровых статуэток и ваза, всегда со свежими цветами. Возле другого окна стоял буфет с посудой и столовыми приборами, а на самом виду — субботние подсвечники, бокал для кидуша и коробочка с пряностями для гавдалы [84] . На стене висел ханукальный девятисвечник.
Доктор Вильфрид соблюдал еврейские традиции, но скорее в стиле немецкого консервативного еврейства, чем согласно строгому обряду. Он молился дома три раза в день и ходил в синагогу только по субботам и в праздники. Обычно он ходил с непокрытой головой, но во главе субботнего стола сидел с приподнятым духом, гордый, что указывало на старинную семейную религиозную традицию. Его жена и дочь совсем не были религиозны. Тем не менее фрау Луизе следила за убранством субботнего стола с той же тщательностью, что и за отглаживанием слегка поношенной одежды и крахмальных рубашек своего мужа. Я никогда не праздновал субботу в Италии, и субботний ритуал не производил на меня никакого впечатления ни в кибуце, ни в домах моих знакомых, выходцев из Италии, но здесь эти интимные ужины в канун субботы с их превосходной пищей открывали передо мной неожиданный и захватывающий аспект иудаизма.
84
Гавдала — церемония отделения субботы от наступающих будней.