ЖАНРЫ

Мемуары везучего еврея. Итальянская история
Шрифт:

Спустя несколько дней после моего вступления в армию еврейский сержант сообщил нам, что мы объявляем забастовку. Наверняка это была самая странная забастовка в истории британских вооруженных сил. Кто-то заметил, что в столовой нам не дают, как британцам, на завтрак бекон. Из-за нашей религии нас приравняли к арабам, и этого хватило, чтобы мы почувствовали себя дискриминированными. «Не их дело, — сказали наши сержанты, — решать, едят или не едят евреи бекон». Они информировали британского старшего сержанта, что мы отказываемся от всех обязанностей, объявляем голодовку и даже готовы пойти в тюрьму, если нам не будут давать бекон на завтрак точно так же, как и британским солдатам, вместо другой пищи, поставляемой нам по «религиозным соображениям». «С нами не будут обращаться, как с мусульманами, индусами и прочими сраными аборигенами, наша еда должна быть точно такой же, как еда британских солдат. Мы носим ту же форму и воюем (правда, на расстоянии) с тем же врагом. Мы не евреи гетто, мы сионисты, которые решили построить на земле отцов новое общество, нормальное и свободное от религиозных суеверий и религиозных предписаний, которые британцы якобы уважают, но на самом деле лишь делают вид, что уважают, только для того, чтобы отказать нам в еврейской национальной идентификации. Мы будем требовать своего права на бекон как на символ равенства, а не как на предмет потребления».

Забастовка длилась несколько часов. Англичане не поняли, чего мы хотим, но пришли к выводу, что будет трудно объяснить командованию, почему им пришлось отправить в тюрьму целое подразделение еврейских добровольцев, которые настаивали на получении бекона. Вся история выглядела абсурдно, но слух о ней мог дойти до Лондона и палаты общин, где всегда есть кто-то, кто готов выслушивать сионистов. Наш офицер объявил, что начиная со следующего утра еврейский взвод будет получать на завтрак бекон, как и все прочие, кто не отказывается есть свинину. Мы праздновали это достижение в своих бунгало, как будто мы одержали политическую победу. Старший сержант-валлиец стал еще более желчным, и его замечания сделались для нас еще унизительнее. Теперь он сопровождал свои команды на плацу фразами типа: «Головы выше, убрать подбородки! Нечего смотреть вниз: на всех шотландцев и евреев не хватит на полу монет!» Один английский еврей, сержант авиации, проходивший мимо плаца, услышал, как валлиец выкрикивает во всю глотку свои комплименты. Он подошел к нам и сказал, что мы должны выразить протест по поводу антисемитизма валлийца. «Я слышал, как он орет на плацу: fucking Jews», — сказал он. «А что в этом плохого? — спросили мы. — Почему нельзя обращаться ко всем на общепринятом армейском языке? Какая разница между fucking Australians, fucking English, fucking French и fucking Jews? Разве не принято среди британских солдат точно так же выражаться в адрес Бога, женщин и святых? Разве не говорят fucking King?»— «Нет, — ответил сержант авиации с типичным акцентом еврейского квартала Лондона. — То, что можно говорить о других, нельзя говорить о евреях». Мы рассмеялись в ответ на его заботу и чувствительность, а он не знал, что ответить, когда ему объяснили, что мы, евреи из Эрец-Исраэля, особая раса, — мы равнодушны к антисемитским насмешкам, потому что стали благодаря сионизму нормальными. Мы теперь — как все прочие, даже если и отличаемся от них точно так же, как и всякий другой народ отличается от прочих. Антисемитизм не тревожит нас потому, что мы в состоянии быть антисемитами по отношению к самим себе, не переставая быть евреями. Лондонский сержант-еврей в смятении удалился. По правде говоря, в смятении находился и я, особенно из-за того, что мой желудок не принимал бекона.

Растянувшись на своем соломенном матрасе и наблюдая за мухами на потолке бунгало, я пытался привести в порядок свои мысли. В комнате никого не было, кроме Бен-Йосефа и меня. На протяжении всей дискуссии о забастовке он не вымолвил ни слова, сидя возле своего аккордеона. Теперь же он играл на нем, сочиняя новую мелодию.

— Что за смысл объявлять эту забастовку? — спросил я.

— Никакого, — ответил он, — но в природе слабых показывать, что они сильнее, чем в действительности. Ганди на первых этапах своего движения верил, что превосходство англичан коренится в употреблении животной пищи, и начал есть мясо — к глубокому огорчению своей матери, следовавшей вегетарианским обычаям. Только позже он осознал, что поступил по-детски. И мы со временем повзрослеем и перестанем нуждаться в беконе, чтобы доказывать свою национальную идентификацию. Только наши проблемы куда сложнее, чем индийские.

Он объяснил, что Ганди для победы достаточно просто ждать: никто не в состоянии контролировать полмиллиарда мужчин и женщин в их собственной стране. Сионизм же должен создавать свободный народ и страну в одно и то же время. Беконная забастовка лишний раз показала, какая путаница у нас в мыслях. «У сионистского движения, — продолжал Цви, — два лица. Одно повернуто вовне, другое — внутрь; одно ищет политическую независимость, другое социальную революцию. Наша трудность в том, что мы хотим быть как все и в то же время отличаться от всех, то есть быть лучше. Мы заинтересованы в реализации мессианской мечты больше, чем в реализации политического плана. Сионист хочет отличаться от еврея и одновременно возложить себе на плечи всю еврейскую историю. В религиозной традиции, против которой мы только что восстали, может быть немало суеверий, но в ней же заложены корни наших законных прав в Палестине. Те, кто хочет заменить наши права на эту землю новыми, исторически и морально сомнительными, рискуют, как говорят англичане, выплеснуть ребенка из корыта вместе с водой. Наше несчастье в том, что мы потеряли терпение ждать, пока придет Мессия и вытащит нас из наших бед, а сионисты решили самостоятельно выполнить за него этот труд. Слышал ли я, спросил он, о писателе по имени Агнон? „Он живет в Иерусалиме и провозглашает, что в тот день, когда мы получим государство, мы потеряем Мессию навечно“, — сказал Бен-Йосеф и добавил, что не любит много думать об этих проблемах — они слишком велики для него. Если Бог Израиля любит, как верят многие, являться миру в ходе истории, то та история, которую сейчас пишет война, должна дать Ему много возможностей открыть Свое лицо избранному Им народу. Мы живем в паршивое время: душа разъедена не столько злом, сколько пассивностью индивидуализма по отношению к коллективному действию. „Есть ли большая фантасмагория, — спросил меня Бен-Йосеф, — чем тишина этого бунгало, окруженного цветочными клумбами посреди военного лагеря, где мы вдалеке от опасности играем в солдат, сознавая — и в то же время оставаясь невредимыми, — в каком аду горят люди? Сидя здесь, мы имеем наглость прикидываться, будто идем их освобождать. Есть ли что-нибудь абсурднее, лживее? Есть ли больший грех, чем то, что мы пьем пиво и жрем бекон, когда в Европе миллионы умирают с голоду, когда наш народ в буквальном смысле слова горит на кострах, устроенных нацистской инквизицией во славу арийских богов?“ У него, Бен-Йосефа, есть личное противоядие — его музыка и его аккордеон. „Клоун остается клоуном, — сказал он мне с грустной улыбкой, — даже если он одет в хаки“».

Его грусть была моей грустью, и его боль — моей болью: чувствовать себя клоуном, не имея терпения дождаться, пока цирк, куда ты вступил, закроет свои двери.

Однажды, после трех или четырех месяцев сопровождения колонн снабжения и выстаивания на часах в песках, я решил поехать в кибуц Гиват-Бренер и поговорить с Энцо Серени. Я знал, что он вступил в британскую военную разведку, но ничего не слышал о его разногласиях с начальством в Каире. Если бы я знал о них, то, наверное, говорил бы с ним иначе, но я был настолько занят своими проблемами, что не замечал его забот. Как бы то ни было, Энцо находился в кибуце, погруженный в размышления о своем бездействии, и планировал дерзкие операции, которые в конце концов привели его к гибели в 1944 году в тылу немецких войск в Италии.

Я нашел его сидящим в маленькой кибуцной библиотеке, зарывшимся в старые европейские газеты. Сразу же, не сходя с места, я сказал ему, что сыт по горло военной службой и уже готов дезертировать, если не найду возможность перевестись в часть, где смогу делать что-нибудь более интересное и полезное для войны против нацистов. Серени слушал меня, не перебивая, но выказывая при этом явные признаки нетерпения. Под конец он был настолько раздражен, что почти заорал на меня, он, чью вежливость и учтивость я хорошо знал. Серени сказал, что ничего для меня сделать не может, но даже если бы и мог, то палец о палец не ударил бы для этого. Кто я такой, чтобы требовать особого к себе отношения? Что я сделал в жизни, чтобы ожидать от нее больше других? Кто дал мне право использовать эту чудовищную войну, где погибает и еврейский народ, и полчеловечества, для удовлетворения своих амбиций? Чего я ищу, сказал он (и справедливо!), если не собственного продвижения вместо успеха общего дела? Неспособный связать себя с коллективным трудом, я теперь пытаюсь убежать из армии так же, как убежал из кибуца и из сельскохозяйственной школы. Я забыл, что нельзя ничего построить без терпеливого самоуничижения, без которого невозможно общее дело.

На европейских кафедральных соборах нет имен их строителей, невозможно связать ни одно из растущих вокруг нас деревьев с работой какого-либо отдельного человека, сионизм преуспеет не путем громогласных речей и парадов по системе ревизионистов Жаботинского, но только кропотливым, как у муравьев, трудом преданных делу людей, сознающих, что государство, общество, соборы и еврейское отечество строят постепенно, кирпичик за кирпичиком. В этом заключается смысл известного изречения Хаима Вейцмана: приобретать дунам земли за дунамом, корову за коровой. Я должен знать лучше, чем кто-либо иной, заключил Серени, не понимая, как глубоко он меня обидел цитированием известного лозунга Муссолини, что можно служить общему делу, даже охраняя бочки с бензином.

Я уехал из Гиват-Бренера разозленным на Серени, которого я больше не видел до той ночи в Бари, когда он вышел из лагеря моей части, чтобы сесть в самолет и спрыгнуть с парашютом за «Готической линией» [82] немецких войск. Оттуда он не вернулся. Тогда, в раже возмущения, я не понял того, что осознал годами позже: наилучший способ добиться чего-то — перестать об этом просить. Действительно, через два месяца после разговора с Серени меня неожиданно вызвал командир. Он сказал, что офицер Специальной разведки только что прибыл из Каира и хочет встретиться со мной наедине. Он оставил меня одного в своем кабинете, и через несколько минут туда вошел майор, говоривший на безупречном итальянском. Он сказал, что формирует службу пропаганды на итальянском языке (парадоксально, но это была часть, которую покинул Серени) и ищет дикторов с хорошим итальянским произношением. Он просмотрел список итальянских добровольцев и решил лично встретиться со мной. Он расспросил о моей семье, образовании и после получасовой беседы, что само по себе произвело сенсацию в моей части, пригласил меня пройти с ним на армейскую радиостанцию в Яффе для проверки моего голоса. С тех пор прошло много лет. Этот офицер, греческий еврей по фамилии Накамули, крупный торговец бумагой из Каира, давно уже умер. За шесть лет моей службы в британской армии он был самым лучшим и, может быть, единственным моим другом. Не раз, уже после того, как я ушел из этой части, он помогал мне без всякой видимой причины. Он не стеснялся приглашать меня на свою роскошную виллу на берегу Нила отобедать вместе с египетскими вельможами и высокими чинами британской армии, несмотря на то что я был простым сержантом. Накамули отвечал на все мои письма, поддерживал мой дух и вселял в меня смелость, хотя, по существу, мало меня знал. На протяжении всей войны он давал понять, что верит в меня. Но больше всего я благодарен ему за то, что он помог мне, заставляя читать снова и снова статью из газеты «Иль пополо д’Италиа», готовя меня к проверке голоса и произношения перед микрофоном и не скрывая того, что желает мне успеха. Наверное, он почувствовал мое отчаянное желание избавиться от тоскливых гарнизонных будней. Не знаю, хорошо ли я читал текст, но меня приняли сразу, и когда я вышел из студии, то почувствовал себя баловнем судьбы. Через два дня меня перевели в Иерусалим, возвели в звание сержанта и разрешили ходить в гражданской одежде, пиджаке и галстуке. Кроме того, мне отвалили десять фунтов стерлингов в счет жалованья диктора радио и предоставили двое суток отпуска на поиски жилья. Но всему этому еще предстояло произойти, а пока что я ожидал вызова для дачи свидетельских показаний в военном трибунале. Сидя на веранде, я сосредоточился на предстоящих ответах судьям: они спросят, узнаю ли я этот висячий замок. Замок, кусок металла, от которого зависит свобода ненавистного мне товарища по оружию и мои честь и достоинство, которые я вот-вот должен был потерять. Не то чтобы мне никогда не случалось врать, но солгать под присягой на Библии — это совсем не то, что слямзить со стола кусок шоколадного торта, а потом отнекиваться. И именно это мне предстояло сделать из-за висячего замка, запиравшего ворота склада номер шесть в Вади-Сарар. Вади-Сарар был большим складом амуниции. До него добирались на поезде, который шел из Тель-Авива в Иерусалим по длинной петляющей ветке еще турецкой постройки. Нашу часть послали туда осенью 1941 года заменить сенегальских солдат де Голля. Сторожевые посты, разбросанные по обширной территории вдоль больших бараков, заполненных военным оборудованием, состояли из одной палатки и восьми рядовых под командой капрала или ефрейтора. Входить в бараки разрешалось только британцам. Днем и ночью мы, «колониалы», должны были останавливать любого, кто приближался к месту, окриком: «Стой, кто идет?» и направлять на него винтовку с примкнутым штыком. Если неизвестная личность останавливалась и отвечала: «Друг», то полагалось крикнуть: «Приблизься для опознания». Если друг окажется врагом, то следовало «сделать зверскую рожу» и испугать его штыком, поскольку держать ружье заряженным нам не дозволялось. Если враг будет достаточно учтив и даст нам время расстегнуть подсумок, вытащить обойму и зарядить ружье, тогда надо ловить свой шанс на спасение, поскольку первый выстрел полагалось делать в воздух. Только по второму заходу разрешалось, согласно правилам, «стрелять на поражение». Все это представляло собой в высшей степени нереальную ситуацию, так как врагов вокруг не было видно на расстоянии тысяч миль. Единственным важным делом в этой военной игре была процедура передачи инвентаря от одного командира часовых другому каждые восемь дней.

82

«Готическая линия» — линия оборонительных укреплений, которая была построена в 1944 г. немецкими войсками и пересекала Италию через Апеннины с западного побережья в районе Пизы до восточного в районе Пезаро. Она была взята союзными войсками в апреле 1945 г.

Во время смены капрала Аттиа из склада номер шесть не только пропали тысячи патронов, но и висячий замок, которым запирался склад, был сменен на другой. Аттиа сказал британцам, обнаружившим кражу, что замок, висевший на двери, когда он принял дежурство, — тот же замок, что висел в момент обнаружения кражи. Расследование же, проведенное с помощью собак-ищеек, напротив, склоняло думать, что кража произошла в то время, когда Аттиа сторожил склад. Аттиа стоял на своем. Поскольку со склада ничего не пропало во время моего дежурства, меня никто не мог обвинить. Если я засвидетельствую, что этот замок отличается от того, который висел две недели назад, подозрения против Аттиа будут гораздо серьезнее. И поскольку я прекрасно помнил, как выглядел тот замок, мое показание может оказаться решающим.

Со дня ареста капрала Аттиа моя душа не знала ни сна, ни покоя. Еврейский ишув в Эрец-Исраэле во время британского мандата был общиной типа государства в государстве, члены которой объединены вокруг своих независимых институций, автономных систем образования и подпольных военных организаций, — сообщество, спаянное патриотизмом и укрепленное заговором молчания политизированной общины, приобретшей горький опыт вековой дискриминации и преследования, наученной никому не доверять и хранить секреты. Эти свойства в еще большей степени проявились в наших добровольческих частях британской армии, где истинной моральной властью обладали еврейские сержанты и капралы. В 1941 году в этих частях еврейские офицеры встречались очень редко. Тех, что закончили первые скоротечные офицерские курсы, посылали служить во вспомогательные части, такие, как инженерные и транспортные войска, части снабжения и т. п., поскольку англичане нуждались в них больше, чем в наших пехотных подразделениях. Те немногие офицеры — «аборигены», служившие в Палестинском полку, — принадлежали к местным «хорошим семьям», еврейским и арабским, таким, как Бен-Гурион и Маргулис, Нашашиби и Даджани. Их, новоиспеченных младших лейтенантов, ожидало политическое и общественное будущее, поэтому никто не хотел уже на первом этапе подъема по лестнице военной иерархии подвергать их опасности, впутывая в политику. Впоследствии изменившиеся военные нужды заставили подбирать более подходящих с профессиональной точки зрения людей, но для тех первых офицеров из Эрец-Исраэля, которых в соответствии с политическим планом англичан направили в нестроевые части, выбор зависел в основном от их общественного статуса. В сравнении с ними младшие командиры, то есть капралы и сержанты (но иногда даже и рядовые), были людьми, которые попали в армию добровольцами, пользуясь поддержкой сионистских политических партий, а иногда и будучи напрямую направленными этими партиями через посредничество их подпольных военных организаций. Некоторым из этих людей, может быть, недоставало культуры, но они отличались стойким идеологическим сознанием, а главное — тесными и прямыми связями с центрами влияния в ишуве. В их руках находилась, пусть даже полуофициально, политическая власть в наших частях. В особенности это касалось представителей отделившегося подполья, то есть Эцеля и Лехи, которые поддерживали со своими людьми в британской армии постоянную связь, основанную на железной дисциплине. Эта неофициальная, но весьма реальная власть не проявлялась, в отличие от британской власти, в регламентации повседневной жизни. Еврейские младшие командиры, исполняя свои обязанности под началом британских офицеров, вели себя по отношению к нам, простым солдатам, так, как ведут себя капралы и сержанты во всех армиях мира. Мы все знали, что в вопросах «национальной важности» их авторитет несравненно выше того, что дает их воинское звание. Чтобы поддерживать дисциплину и выполнять поставленные задачи, они, как правило, действовали заодно со старшими сержантами и офицерами взвода. Естественно, и у них были общие интересы, прежде всего желание стать офицерами, поэтому их поведение по отношению к подчиненным не выходило за рамки общепринятого в армии. Но они, члены этого закрытого общества добровольцев, которые ставили свою политическую миссию куда выше военной самим фактом своего морального авторитета, располагали властью, похожей на ту, что я встречал потом в советских посольствах, где культурный атташе мог быть важнее главы представительства. Еврейские части британской армии были микрокосмом того будущего государства (как скажут впоследствии, единственного в истории удавшегося меньшевистского государства), которому хватило шести лет, чтобы выдворить англичан из страны, основать Государство Израиль и победить в целом ряде войн.

Когда капрал Аттиа был обвинен в исчезновении патронов со склада номер шесть, я немедленно получил, причем в категорической форме, инструкции от Хаганы, переданные мне еврейским сержантом, который был потрясен тем, что я, вместо того чтобы безоговорочно подчиниться, поднял вопрос о «моральной проблеме» лжи. Как только стало известно, что я еще не решил, что ответить, вокруг меня возникла пустота. Это еще не превратилось в остракизм, но вдруг все мои попытки наладить какой-либо контакт с другими солдатами стали тщетными. Человеческое окружение, можно сказать, исчезло. Никакой враждебности, никаких провокаций, только тишина и напряженное ожидание. Я оказался белой вороной в сионистском обществе Эрец-Исраэля, я был далек от еврейской культуры и полон надежд, возлагаемых на сионистские идеологии, не говоря уже о том, что я ощущал невозможность разделить с окружающими свое привезенное из Италии романтическое видение национального возрождения, но меня привела в ужас сама мысль о возможности оказаться до конца войны в полной изоляции в том обществе, которое само было отвергнуто всем миром. Как в страшном сне, я уже видел себя командующим на построении солдатами, которые отказываются подчиниться моему приказу, и это изводило меня не меньше приказа совершить насилие над своей совестью. У себя в части мне не с кем было посоветоваться. Я знал, что мне скажут: надуть англичан, которые изменили всем своим обещаниям и издали Белую книгу, ограничивающую продажу земли евреям и закрывающую въезд евреев в Эрец-Исраэль, — благое дело и святой долг. Древнее талмудическое изречение гласит: «Ограбивший грабителя — прощен», и против этого у меня не было никаких возражений. Что меня останавливало, так это ощущение того, что лгать, поклявшись на Библии именем Бога, означает нанести жестокий удар по самому святому, самому сокровенному в душе. Два типа морали — национальная и религиозная — сшиблись в одиночестве тревоги и отчаяния, не в силах преодолеть друг друга. Когда же мне наконец пришла повестка свидетельствовать на военном трибунале и мой сержант спросил, что я собираюсь там сказать, я был удивлен, услышав свой ответ: «Врать под присягой, разумеется».

Поделиться с друзьями: