Межледниковье
Шрифт:
Будь же благословенна, юность, которой даровано такое восприятие любви, когда любить — важнее даже, чем быть любимым, когда все чувственное — еще на самом последнем месте, а на первом — чистейший образ любимого человека, измысленный тобою, как стихи, образ существа, конечно же, ни с кем в мире не сравнимого.
Через день я получил ответное письмо Гали, довольно милое и предельно дружеское. Сколько я его ни перечитывал, сколько ни доискивался хоть какого-то намека на позавчерашнее на этих двух страницах, посвяшенных грядущим экзаменам и нашей общей (десятиклассников) проблеме поступления в институт, сколько я ни пытался истолковать в пользу ее собственного любовного чувства строки. типа: "А ты, Олег, тоже должен в конце концов определиться, в какой институт будешь подавать". — ответного обвала чувств я не ощутил. Ну и что? Не может Галя в первом же письме признаваться в том, что и без слов стало мне понятно в ее комнате — и на лестнице при прошании! И нечего настырничать, и нечего домогаться от нее непрерывного подтверждения. Сказано же было тебе: "Петя — это совершенно другое дело..." Вот и помни это, вот этим пока и ограничься.
Я не особо и настырничал во время наших велосипедных прогулок на Крестовском острове, почти безлюдном по вечерам, во время сидения над Невкой. (Кстати, это было не совсем безопасно: недавняя амнистия наводнила город уголовниками, только и было разговоров о том, что где-то кого-то ограбили, раздели, изнасиловали. Нас Бог миловал.) А потом наступили экзамены, к которым Галя относилась мало сказать, что серьезно, и встречи наши стали вообще редкими, правда, по-прежнему сопровождались они мимолетными поцелуями.
15
Свои экзамены я сдал на пятерки, а в промежутке между алгеброй и немецким выиграл на первенстве города среди школьников двухсотметровку, что приписал благотворному влиянию любви и, вероятно, не очень ошибся. Результат "двухсотки" был много лучше второго разряда (я уже таскал его на груди), но до первого все еще было далеко.
Приятели мои давно уже определились с дальнейшими планами: двое шли в военное училище, двое — в институт Бонч-Бруевича, Сережа Евдокимов, напарник мой по московской эпопее, золотой медалист, подавал в ЛЭТИ, а сама Галя, давно уже, оказывается, решившая стать учительницей, — в Герценовский институт. Куда идти мне самому, я все еще толком не задумывался. Хотя аттестат у меня был вполне приличный, бестроечный, я понимал, что сугубо технические вузы мне противопоказаны. Сугубо гуманитарные профессии (истфак, филфак) меня тоже не прельшали, "Макаровка" — всем бы хороша — отпугивала военной дисциплиной и казармой. Оставался нейтральный Горный институт, где на четвертом курсе учился старший брат. Мне нравилась их студенческая компания, иногда собиравшаяся у нас, лихо поддававшая, голосящая песни, типа: "Глобус крутится -вертится, словно шар голубой..." Кроме того, мне нравилась горняцкая форма, в особенности — погоны, где на черном бархате золотом сиял трехбуквенный вензель — "ЛГИ". И — никакой военной дисциплины.
Подумав самую малость, я отвез аттестат в приемную комиссию Горного. Уже на ступенях этого удивительного, впервые, пожалуй, по-настоящему увиденного мной здания, прямо у подножия которого плескала волной Нева, я понял, что выбрал правильно.
В списке абитуриентов пятьдесят третьего года мои документы шли под пятым номером. В приемной комиссии я неожиданно увидел Виктора Никитина, того самого поэта из нашей школы, что когда-то читал в актовом зале свои стихи о выборах. Никитин, в горняцкой форме, уже обношенной, при погонах и кантах, помогал абитуриентам правильно заполнять анкеты и составлять заявления. Меня он узнал и, одобрив мой выбор — геологоразведочный факультет, — сказал, что учиться мы будем на одном курсе: он много времени проболел и опять стартует с начала. Откуда-то наслышанный о моем стихотворстве, Никитин поведал мне, что при институте сушествует газета-малотиражка "Горняцкая правда", в которой он уже печатался, так вот и я могу зайти туда со стихами — на усмотрение редактора.
Доселе мой единственный опыт печати ограничивался школьной стенгазетой (заказ директора), и никитинское предложение показалось мне очень лестным — настоящая газета!
Павел Наумович Гойхман готовил нашу секцию к летним московским соревнованиям, предстояло междугородное первенство спортобщества "Труд" (Ленинград — Москва — Одесса), а затем — Спартакиада профсоюзов — это уже среди всех спортобществ страны. Перед грядущими московскими баталиями Гойхман увозил коллектив на двухнедельные сборы под Приозерск. Спортбаза располагалась на одном из островов Вуоксы. Место, говорили, райское, и все было бы замечательно, кабы не два обстоятельства: во-первых, две недели не видеть Гали, а во-вторых, будущая московская поездка, почти месячная. Когда же готовиться к экзаменам? Хорошо тем, кому не поступать в этом году, как Леве Левинзону, например. Поступаюших, вместе со мною, в команде было лишь трое.
— Да поступишь ты в свой Горный! — отмахивался Гойхман. — Нашел, о чем беспокоиться! Не об этом сейчас нужно думать, а о том, как выиграть спринт в Москве. Кто тебе мешает заниматься на базе? Чем баланду травить по вечерам, сядь в уголок и долби свою тригонометрию.
Основу команды, намеченной для поездки в Москву, конечно, составляли прыгуны в высоту, крепкие уже перворазрядники. Лучшим из них был Ося Берхин. Этот удивительно прыгучий парнишка при росте метр шестьдесят три прыгал за сто девяносто (при тогдашнем всесоюзном рекорде Юрия Ильясова — два метра). То, что его питомцы займут в этом виде все призовые места, у Гойхмана сомнений не было. Но обязательны были и спринт, и метания, и шест, и копье, и по парням, и по девицам, и общий успех в соревнованиях далеко не был ясен. Команда наша составляла человек тридцать.
Вернувшись в город после спортбазы, где я так и не прочел, ни одной страницы из ненавистного учебника тригонометрии, я вновь засомневался: ехать в Москву или не ехать? Отказываться было крайне неловко, я подводил команду, изымая из ее теоретической "копилки" причитающиеся мне очки, но экзамены в Горный... За день до отъезда мать, узнав у меня имя-отчество тренера, сама встретилась с ним в "Труде": мол, спорт — это, бесспорно, замечательно и полезно, и подводить коллектив не в характере моего сына, но... Гойхман клятвенно заверил ее, что поступление в институт он мне гарантирует. Конечно, удобнее было бы, если бы я подал в Лесгафта или в Сангиг, где у него знакомые деканы на всех факультетах, но и в Горном работает его ученик, мастер спорта, доцент, и он (Гойхман) уже звонил этому доценту по поводу вашего сына. Кроме того, для вашего успокоения, Валентина Ивановна, обещаю, что в перерыве между первыми соревнованием и Спартакиадой ваш Олег будет заниматься дома, билеты на дополнительную поездку ему будут обеспечены.
...На знакомом уже мне Ленинградском вокзале нас встретили ребята из московского "Труда" и сопроводили в неведомые Сокольники, где они базировались на стадионе с таким же названием. Там уже готовились к бою приехавшие раньше одесситы. Поместили нас (мужской состав) в зале, со стенами, увешанными по периметру портретами членов Политбюро, из которых особо приметным — своим пенсне — был Лаврентий Берия.
Соревнования начались назавтра и продолжались пять дней. Героями, естественно, были наши "высотники". Они выходили в прыжковый сектор, когда с него сходили москвичи и одесситы. Потом прыгал уже один Берхин, потом он устанавливал рекорд стадиона, потом — рекорд общества "Труд".
Я выиграл все спринтерские дистанции, а также эстафету, в которой финишировал. Наши были первыми по шесту, по ядру, еще по чему-то и, несмотря на завал в прыжках в длину и в тройном прыжке, с большим отрывом заняли первое место.
— Ну вот, а ты не хотел ехать! — говорил мне Гойхман, обнимая за плечи после эстафеты. — Наш кубок! Завтра устраиваем праздничный день: экскурсия по Москве. а вечером чаепитие с тортом и пирожными — ленинградцы угощают друзей-соперников.
Но победных тортов отведать мне не довелось: наутро я уезжал в Ленинград на обещанную побывку до Спартакиады, на две недели.
Ежедневно с каким-нибудь учебником, запихнутым в спортивный чемоданчик, я приезжал на "Искру", уютный стадион недалеко от Морского проспекта, и бегал там до изнеможения. Победа на междугородном первенстве "Труда" распалила мое честолюбие, хоть результаты мои на всех выигранных дистанциях были лишь чуть лучше второго разряда. Я был уверен, что на "Профсоюзах" в грязь лицом не ударю.
Близость к Морскому проспекту отнюдь не участила наших с Галей встреч. Она долбила как проклятая и никаких отвлечений не терпела. Долбили и остальные мои приятели, даже по телефону общались неохотно. Разозлившись (и расстроившись), я принялся писать стихотворную пьесу, начатую как памфлет, осмеивающий зубрежку, а потом разросшуюся (в планах) до потусторонних сфер: "Чистилище", "Рай", "Ад". В чистилище попадал я сам, спортсмен-абитуриент, не попавший в Горный и покончивший с собой прыжком с Исаакиевского собора.
Штука получалась забавная, жаль, что я иссяк на "Чистилище" и более к ней не возвращался.
Несколько лет спустя Володя Британишский, товарищ мой по ЛИТО Горного института, знавший это мое "Чистилище", прочел мне в деканатском коридоре рукописного "Теркина на том свете". Теркин заполнял анкету на том свете, мой герой сиганул на тот свет, убоявшись анкет на этом. "Так по пунктам той анкеты // Вопрошают строго вас: // Был ли дедка ваш кадетом? // Есть в родне дворянский класс? // Не сидел ли ваш папаша? // Не судилась ли родня? // Верит в Бога бабка // ваша, Дух преступный сохраня?.." И так далее. Володя Британишский постучал пальцем по "анкетным" страницам "Теркина", глянул значительно: заметил, мол, сближение?