ЖАНРЫ

Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения
Шрифт:

Поэзия Лермонтова, в которой все основные моменты этого борения духа нашли яркое и правдивое выражение, была, таким образом, бесспорно настоящей «прогрессивной» силой в русском обществе. Она отвергала всякий самодовольный покой духа, не позволяла людям засыпать в довольствие настоящим, толкала их вперед, учила строгому суду над самим собою и была в их глазах художественно воплощенным принципом неустанного «стремления», т. е. призывным, хоть и грозно-печальным голосом, раздававшимся тогда среди в большинстве случаев инертной и слабовольной массы.

Это отрицание душевного покоя во имя творческой тревоги и постоянного самонаблюдения и есть тот общечеловеческий элемент, который, помимо художественного, навсегда спасает поэзию Лермонтова от забвения.

Но отрицать покой не значит еще указать путь, по которому человек должен двигаться.

Настоящая роль вождя не может ограничиться одним призывом к работе: она должна наметить направление и по нему вести людей за собою. Вождем Лермонтов никогда не был; он не был проповедником установленных истин, а лишь отрицателем безверия, идеалистом разочарованным и ищущим убеждений; он был не сеятелем нового учения, а жестким орудием, подготовлявшим ниву для посева.

Современная Лермонтову лирика

I

При всем том своеобразном положении, какое занимает творчество Лермонтова в ряду современных ему литературных направлений, оно, как мы видели, по своему основному тревожному настроению не стоит одиноко. Общий смысл эпохи 30-х годов, эпохи умственных и нравственных борений и исканий, находится в полном согласии с основным фоном поэзии Лермонтова – поэзии, рассорившейся с жизнью и ищущей соглашения с ней на новых идейных и этических началах.

Многие крупные умы и сильные характеры того времени переживали ту же тревогу духа, которая так мучила Лермонтова. Люди старшего поколения чувствовали себя неловко в новых условиях, романтически настроенные души были взволнованы и мятежны и не могли разогнать тумана, который облегал их сердца; люди, способные в оценке жизни держаться трезвого, критического взгляда, реалисты по натуре, с большим трудом и при больших душевных муках вырабатывали в себе эту способность смотреть жизни прямо в глаза и рисовать ее без прикрас; наконец, люди с тяготением к философской отвлеченной мысли – и те прошли через испытание растерянной мысли и неудовлетворенных порывов сердца, прежде чем философский ключ ко всем тайнам бытия очутился в их руках – как им это показалось.

Вся эта тревога настроения и мысли нашла себе выражение во всех формах тогдашнего словесного творчества – в романе, в повести, на сцене, в статьях историков, критиков и публицистов.

И только в лирической песне эта характерная черта времени была представлена очень слабо.

Лирика Лермонтова составляла в данном случае исключение и одна говорила о том, как глубоко волнение и тревога могут захватить душу человека и с какой силой такая встревоженная душа может высказаться в песне.

Нужно заметить прежде всего, что вообще из всех форм художественного творчества наша интимная, лирическая песня всегда упорнее других противилась вторжению тревожных чувств в свою область. Даже в те годы, когда муза «мести, гнева и печали» стала громко заявлять о своих правах и, одержав с Некрасовым свою первую победу, могла надеяться на долгое торжество, – наша лирика в лице наиболее сильных поэтов оставалась спокойной в своем настроении.

С первых годов своего зарождения в начале XIX века, за сто лет жизни, русская лирическая песня всегда предпочитала задумчивость, грусть, размышление, созерцание, восторг или спокойное наблюдение всем бурным порывам сердца. Бурные порывы чувств бывали для нее большой неожиданностью. Только в самое последнее время, на наших глазах, лирика обнаружила особую душевную тревогу и нервность. В былые годы она была тем художественнее, чем спокойнее.

С творчеством самого «беспокойного» из наших лириков мы теперь достаточно знакомы. Для Лермонтова тревожное состояние духа не было каким-нибудь преходящим фазисом его поэтического развития, оно было всю его жизнь родником его вдохновения. Правда, эта жизнь оборвалась очень рано и в дальнейшем обещала перемену в настроении, но приходится считаться с тем, что есть, а не с тем, что возможно.

Взятая в том виде, в каком нам судьба ее сохранила, поэзия Лермонтова – совсем особое, исключительное явление. В лирическом настроении старшего поколения нет почти ничего, что предвещало бы столь быстрый и пышный расцвет такой тревожной поэзии. В песнях сверстников также очень мало на нее откликов.

II

Мы знаем, как спокойна и полна самообладания была лирическая песня старшого поколения в устах Жуковского и Пушкина.

Их сверстники, эти сердечные и откровенные певцы своего веселья, своей любви и своей печали, тревожными душами также никогда не были. Чье миропонимание было попроще, как, например, житейская философия Дельвига и Языкова – те нежились в тихой грусти или упивались нехитрой радостью молодости. Другие с более глубоким умом и сложной душой, как, например, Баратынский, Веневитинов и Хомяков, – те в схватке с жизнью стремились сохранить самообладание, углубляя свой философский взгляд на жизнь или преломляя все явления жизни сквозь призму чисто эстетического созерцания. Они могли быть печальны и разочарованы, могли в своей грусти подыматься до высоких степеней пессимизма, но растеряны они никогда не были, и всякая душевная мука легко разрешалась для них либо в пафос, либо в спокойную скорбную мысль. Среди сверстников Пушкина были и такие, которые в силу своего тяготения к политике дня были осуждены, казалось, на ежедневное волнение. Но если присмотреться к стихам, в которых изливалась их бурная душа, то в этой лирике Рылеева, А. И. Одоевского и Кюхельбекера мы найдем подъем патриотического и общественного чувства, гнев и скорбь, со всеми их оттенками, но совсем не найдем раздвоенности, разочарования и той ничем не усмиряемой тревоги, которая так характерна для человека без ясного идейного или практического компаса. Кроме того, все эти сангвинические темпераменты во все минуты сомнений замыкались в сферу интимного религиозного чувства, которое было очень сильно в их сердце и только усилилось под ударами житейских невзгод.

Не все из лириков старшего поколения дожили до тех годов, когда расцвела поэзия Лермонтова и когда в обществе стала ощущаться та затаенная идейная и сердечная тревога, о которой мы говорили. Конечно, эта тревога должна была так или иначе отозваться на их творчестве.

В Баратынском меланхолия была врожденной склонностью сердца и не нашла отпора в жизни. Жизнь, напротив того, всегда питала ее, и в конце 30-х годов его лира не имела уже других песен, кроме унылых и скорбных. К концу жизни поэта к этой врожденной меланхолии присоединилось новое чувство – тягостное сознание своего одиночества среди кипевшей вокруг него молодой жизни. Раньше, когда стихи Баратынского охотно читались и находили себе поддержку и похвалу в литературных кружках, его меланхолическая лира успокаивала его, утешала и ободряла. Теперь он сознавал ясно, что его поэзия как будто потеряла свой смысл и цену. Он нередко жаловался, что его поэтическое творчество слабеет, что поэтический жар в нем стынет, что его не понимают, и что не понимает его не «безумная толпа», а молодое подрастающее поколение. Ему было неясно, чего молодое поколение от него требовало. Но если бы он даже и понял это требование, он все-таки был бы не в силах ответить на него, так как спуститься с высоты философской мысли и обобщающего эстетического созерцания он – вполне сложившийся художник-мыслитель – не мог. Баратынский боялся всякого «отрезвления», которое могло разрушить его поэтические видения, его поэтическое мировоззрение, покоящееся на житейском опыте прошлого и уже неспособное воспринять новые элементы. Он начал неприязненно смотреть на развитие науки, которая будто бы упраздняла поэтические обманы. Молодое поколение, жившее в то время в круговороте новых вопросов, теоретических и практических, естественно, не могло любить этого поэта, в стихах которого, однако, было столько грации, гуманного чувства и ума.

Те же жалобы на одиночество, та же грусть и печаль, тот же душевный разлад сказались и в песнях Языкова, этого Вакха русской поэзии. В молодости Языков славился своей разгульной жизнью и своими удалыми стихами; и вот, к концу 30-х годов, этот весельчак, остроумец и жрец Киприды и Диониса начал превращаться в святошу и ноющего славянофила.

Для Языкова, как и для всей пушкинской плеяды, поэзия была ревнивым божеством и других богов в своем храме не терпела. Служение этому богу было высшим призванием на земле, и его жрец стоял выше всех житейских мелочей, почему и мог вести себя так вольно и разнузданно, как ни один из простых смертных. Языков превзошел всех своих современников в осуществлении этой «поэтической» свободы; он разгульничал и в жизни, и в стихах. Если часто не было никакой выдержки в его жизни, то и в стихах его иногда было трудно добраться до какой-либо мысли. Языков был воплощением лирического беспорядка.

К концу своей жизни поэт, однако, почувствовал пустоту и бесцельность такой поэзии. Его душа начинала тяготиться бездельем, и он в переписке с друзьями, в особенности с Гоголем, стал часто жаловаться на то, что никак не может найти себе подходящего «дела». В его стихах начинала громко звучать та же жалоба. Обещание остепениться, взяться за «работу», намерение совершить какое-то великое дело – вот темы, которые часто встречаются в его последних стихотворениях. Все эти добрые намерения кончились, однако, тем, что поэт, связанный узами родства со славянофильским кружком, примкнул к его взглядам и вместо веселых песен стал петь покаянные псалмы и славословить величие и великое призвание своей родины. В покаянии и славянофильстве для Языкова открылся новый мир, в котором он мог найти для своей поэзии и место, и дело. Покаяние было для него делом личным, а патриотическое славословие – делом общественным. Удовлетворяло ли Языкова вполне такое новое направление его творчества – неизвестно: поэт ясно не высказывался; но можно с уверенностью сказать, что вкусам молодого поколения 30-х годов стихи Языкова совершенно не удовлетворяли. Языкова-Вакха иногда еще вспоминали, но Языкова – кающегося грешника не слушали. У нового поколения, действительно, грехов было еще слишком мало, чтобы начать каяться, а вопрос о патриотизме интересовал его не с лирической, а с исторической и философской стороны.

Поделиться с друзьями: