Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения
Шрифт:
IV
Некоторое сходство с мотивами лирики Лермонтова можно уловить и в песнях Огарева. Талант Огарева достиг своего полного расцвета значительно позже, в 50-х годах, когда к интимным мотивам его личной песни присоединился боевой общественный мотив. Этот боевой мотив никогда особенно силен в поэзии Огарева не был, но он дал грустной и тягучей песне поэта известное оправдание, в котором она, несомненно, нуждалась.
Припоминая условия, в которых протекла первая половина жизни Огарева, до его эмиграции, удивляешься тому общему минорному тону, в каком все его стихи написаны. Условия жизни были, в сущности, очень мягкими и счастливыми. Если в раннем детстве ребенок был лишен ласки матери и если отец не сумел заменить ему этой ласки, то в юношеские годы, на свободе, в университете, среди близких товарищей, при полном достатке, при уме и таланте, Огарев не имел права говорить, что жизнь его обидела. Положим, арест причинил ему много тревоги, но эта, по тем временам грозная, неприятность прошла для него довольно благополучно: наконец, и семейное счастье в первую половину его жизни было безоблачно. Сам он в те годы был молодым энтузиастом, поклонником Шиллера, поклонником свободы во всем ее эстетическом и этическом смысле и, кроме того, слегка мистиком. Его неизменно грустная и заунывная песня стояла, таким образом, в противоречии с фактами его жизни и общим складом его миросозерцания. Позднее, когда мечты разбились о действительность, когда все благие общественные его начинания потерпели крушение, когда личное счастье погибло и началась для него безотрадная жизнь эмигранта, который сам в себя не верил, – тогда, на склоне дней, меланхолия поэта объяснения не требовала.
Если же подыскивать объяснение той необычайно искренней и глубокой грусти, которая звучит в ранних стихах Огарева, то придется признать, что она была для него фатальным даром самой природы. Настоящее было в его глазах всегда обесценено либо воспоминанием, либо мечтой, опережавшей жизнь. Даже в тот ранний период жизни, когда воспоминаний нет, и тогда уже Огареву казалось, что в прошлом лежит нечто ценное, навеки утраченное. Ничего такого ценного, конечно, в прошлом не лежало, и воспоминания поэта были такой же мечтой, как и его туманные грезы о будущем, – именно туманные, так как нигде поэт не высказывался ясно о том, чего бы он желал для себя. Ценители его поэзии очень метко говорили, что весь смысл ее заключен в постоянной жажде полноты счастья, жажды «полного аккорда» жизни, гармоничного равновесия духа, без резкой жалобы на отсутствие всего этого в жизни и без уверенности, что такое счастье на земле мыслимо и достижимо. Огарев не принадлежал ни к тем скорбным и гневным поэтам, которые раздражены разладом мечты и жизни, ни к тем энергичным и восторженным певцам, которые верят в соглашение идеала и действительности в тех или иных сферах жизни и духа. Среди современных ему лириков Огарев, действительно, стоит совсем одиноко со своей тоской, хандрой и скукой, которая коренится исключительно в этой странности его психической организации, в этом пребывании в постоянном томлении без склонения в сторону резкого недовольства или примирения. Конечно, и Огареву случалось иногда брать полный, мужественный аккорд Прометеева гнева («Прометей», 1841), но он его брал просто как хороший техник стиха, а не как соумышленник титана. И ближайших родственников этого титана – Фауста, Манфреда и Гамлета – Огарев не хотел признать близкими себе людьми и говорил, что он в жизни никогда с ними не сблизится – конечно, потому, что тревога их духа была чужда его «женски-тихому, нежному нраву» («Le Cauchemar»).
Мучения Тантала Огарев близко принимал к сердцу, так как они напоминали ему вечную жажду его собственной души:
А я томлюся день и ночьИ мук не в силах превозмочь,И в ваш Олимп недостижимыйПроклятье, боги, вам я шлюЗа голод мой неутолимый,За жажду вечную мою,За то, что вы всегда в покоеИ что мученье – жизнь моя,И, наконец, проклятье вдвоеЗа то, что все ж бессмертен я.Но ничего Огарев так не боялся, как именно смерти. Его хандра никогда не доводила его до призыва смерти как избавителя, и всегда, когда поэт в своих стихах касался тайны смерти, он откровенно признавался в том страхе, какой она на него нагоняла. Он любил жизнь и в своих многочисленных задушевных описаниях природы после прочувствованных осенних и зимних пейзажей с особенно любовным чувством вырисовывал картины возврата и торжества весны.
В самые ранние годы в поэзии Огарева было много религиозного чувства:
О нет! я верю! верю! Нет!Я знаю! Для меня есть свет, —Я знаю – вечная душа,Одною мыслию дыша,Меняя формы, все живет,Из века в век она идетВсе лучше, лучше, и с ТобойВ одно сольется, Боже мой!………………………………………..…И свет души мне указал,Что жизнь дана не в наслажденье,Чтоб радость твердо я изгналИ с верой избрал путь спасенья.Вот я зажег в груди моейОгонь любви неугасимыйИ с ним пройду среди морейЖитейских бедствий и скорбей,Страдалец ввек непобедимый,Как Иисус, я за людейХочу переносить гоненья,Чтобы замолкнул звук цепейИ час ударил примиренья.И пусть мой утлый челн возьметТогда назло пучина злая, —Есть лучший мир! Душа живетВ нем, никогда не умирая.Из горних стран, где все светлей,Быть может, полон состраданья,Еще не раз слезой моейЯ освежу среди страстейСкорбящий дух в земном изгнанье.Так, и довольно часто, молился Огарев в юности, но с годами это молитвенное настроение в нем исчезало или по крайней мере было бессильно остановить в его душе быстрый рост хандры и грусти… «И стыдно становилось ему жаловаться, а в том, что как-то чудно жило в его душевной глубине – высказаться было трудно» («Исповедь»). Но поэт все-таки жаловался. В длинном ряду стихотворений тянулась эта жалоба, довольно однообразная и монотонная, скрашенная лишь красотой стиха, в котором она выливалась.
А я молод, жизнь моя полна,На радость мне любовь дана от Бога,И песнь моя на радость мне дана,Но в этой радости как грусти много!………………………………………..Еще во мне есть жажда жить,К блаженству жгучее стремление:Я не отвык порок любить.Меня томит страстей волнение, —И очень, очень – может быть —Далеко время примиренья,Когда сознание с душойСдружит незыблемый покой.Оно придет ли?.. Но пока…Еще гнетет неумолимоМеня тяжелая тоска,Отрадный звук несется мимо.А плач нисходит с языка…Это «еще» длилось всю жизнь, и никогда никакой покой не мирил души поэта с его сознанием. Да и немыслимо было такое примирение при полной неясности того, чего Огарев требовал от жизни:
Душа грустит, стремяся и желая,Трещит свеча, печально догорая…Свеча его жизни, действительно, печально догорала и продолжала светить ровным грустным светом, не потухая и не вспыхивая.
В известном стихотворении «Монологи», которое было написано Огаревым в минуту относительного душевного покоя, сохранено одно необычайно скорбное признание поэта; оно не говорит нам об источниках его грусти, но ясно вскрывает перед нами всю ее глубину:
Чего хочу?.. Чего?.. О! Так желаний много,Так к выходу их силе нужен путь,Что кажется порой – их внутренней тревогойСожжется мозг и разорвется грудь.Чего хочу? Всего со всею полнотою!Я жажду знать, я подвигов хочу,Еще хочу любить с безумною тоскою,Весь трепет жизни чувствовать хочу!А втайне чувствую, что все желанья тщетныИ жизнь скупа, и внутренне я хил.Мои стремления замолкнут безответны,В попытках я запас растрачу сил.Я сам себе кажусь, подавленный страданьем,Каким-то жалким, маленьким глупцом,Среди безбрежности затерянным созданьем,Томящимся в брожении пустом…Дух вечности обнять зараз не в нашей доле,А чашу жизни пьем мы по глоткам,О том, что выпито, мы не жалеем боле,Пустое дно все больше видно нам;И с каждым днем душе тяжеле устарелость,Больнее помнить и страшней желать,И кажется, что жить – отчаянная смелость;Но биться пульс не может перестать,И дальше я живу в стремленье безотрадном,И жизни крест беру я на себя,И весь душевный жар несу в движенье жадном,За мигом миг хватая и губя.И все хочу!.. чего? О! Так желаний много,Так к выходу их силе нужен путь,Что кажется порой – их внутренней тревогойСожжется мозг и разорвется грудь.Вопрос, поставленный этим монологом – столь схожим с первым монологом Фауста, – неразрешим или разрешим частями: сама жизнь должна ввести в берега все эти безбрежные желания и указать человеку ряд доступных его силе подвигов, трудясь над которыми он нашел бы в работе успокоение. И были такие подвиги, на свершение которых жизнь толкала Огарева. Он отдавал им свои силы, но безбрежные желания его не покидали:
Я идеалов всех моих —Хоть не могу отстать от них —А стал ужасно как бояться.Дано в числе мне Божьих карТо, что я вместе стар и молод,Что сохранил я юный жар,А жизнь навеяла мне холод…Еще довольно скорби дастМне сей безвыходный контраст!Контраст был, действительно, безвыходным, потому что в этом постоянном томлении о «полном аккорде жизни» Огарев исключительно подчинялся набегавшей волне настроения, не давая своему уму никакой власти над нею. Поэт обладал, бесспорно, умом достаточно сильным, но в стихах он оставался лириком преимущественно ощущений и настроений без попытки как-либо философски их осмыслить. Идей, в полном смысле этого слова, над которыми бы его ум работал, в его стихах мы не встречаем. Нет в них и ясной постановки этических и общественных вопросов, решение которых могло бы понудить поэта признать известную определенную программу жизни за цель своих идейных и общественных стремлений. Во вторую половину жизни как политик и публицист Огарев имел такую цель, но в своем художественном творчестве он как-то отделял человека от общественного деятеля и, оставаясь наедине с музой, был занят почти исключительно своей личностью грустного и в грусти нежащегося мечтателя.