ЖАНРЫ

Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения
Шрифт:

В своих молитвах Красов был очень искренен, и видно было, что все труднейшие вопросы жизни разрешались для него в этой сфере религиозного чувства.

Спаситель! Мне тяжко, мне грустно, Спаситель!Душа утомилась в оковах земных,О, дай мне, Отец мой, покоя обительВ свободном пространстве небес голубых!Житейского моря мятежные волныДавно сокрушили мне юную грудь,На путь мой, страстей возмутительных полный,Мне страшно, мне страшно, Спаситель, взглянуть!Лишь тихая лампа да крест Твой священныйПолночные зрели страданья мои!Когда же, Отец мой, душой обновленнойКогда ж полечу я в объятья Твои?..………………………………………..Я плачу: слезы эти святы,То дань Творцу от сердца моегоЗа радости мои, за горе и утраты,По гласу вечному закона твоего.Как я любил в твоем прекрасном мире…Какие чувства испытал!Я ликовал на светлом жизни пире,Тебя, незримого, в творенье созерцал;И падал я, знал слезы и сомненья…Плоть бренна, но душою я парю!К Тебе любовь моя, к Тебе мои волненья.Благодарю, Творец, за все благодарю.

Как непохожа эта благодарность на ту, о которой говорил Лермонтов в своем знаменитом стихотворении «Благодарность»!

Молитва, несомненно, облегчала Красову его расчеты с жизнью, но она не ограждала его от грусти воспоминаний и никаких надежд на будущее в нем не будила.

Красов был трогателен в своих воспоминаниях, которые все относились к тому счастливому времени, когда он сидел на студенческой скамье вместе со Станкевичем:

Возьмите все, святые неба силы,Но дайте мне прошедшее назад!О! день один за цену всех наград,Хоть час один из жизни давней, милой!Не боле – час! я только час прошу.Потом тяжелую веригу наложу,И сам свою я вырою могилуИ лягу в гроб – за час, за час один…О, внемлите ли вы, святые неба силы?..

Поэту казалось, что все, что может дать жизнь, она ему уже дала однажды в кружке тех товарищей, с которыми он вступал в жизнь, и он говорил, обращаясь к тени Станкевича:

Мы сожгли без сожаленьяЮность гордую дотла;А надежды и волненьяБуря жизни унесла.Прихоть, бешеные страсти,Злость людей, мечты, обман —Не имеют больше властиНанести нам новых ран.И звучит еще отрадойТолько прошлое одно…Счастья нового не надо!Жизнь изведана давно.

И чего ждать от грядущего, когда все мое счастье в прошлом? «Я скучен для людей, мне скучно между ними!»

…Теперь люблюОбитель тихую, безмолвную мою.Там зреют в тишине властительные думы,Кипят желания, волнуются мечты,И мир души моей то светлый, то угрюмый,Не возмущается дыханьем клеветы.Когда же по душе пройдет страстей гроза,Настанет тягостная битва,Есть на устах Тебе горящая молитва,А на глазах дрожащая слеза.Тогда бегу людей, боясь их приближенья,И силюсь затаить и слезы, и волненья…И грустно расстаюсь я с думами моими;Я скучен для людей, мне скучно между ними!

Но эта скука не индифферентная и не озлобленно-враждебная, какой она становилась в сердце демонических натур, рассорившихся с действительностью и ничего не ожидавших от грядущего. Как «философ» Красов пытался общаться с людьми и жизнью в сферах эстетического созерцания и в великом акте преклонения перед идеей добра:

Мечтой и сердцем охладелый,Расставшись с бурями страстей,Для мук любви окаменелый,Живу я тихо меж людей.Мои заветные желаньяУж в непробудном сне молчат.Мои сердечные преданьяМне чудной сказкой уж звучат.Но я живу еще: пороюМогу я чувствовать, страдать,Над одинокой головою,Хоть редко, веет благодатьСозданья гения – понынеИ добродетели простойВысокий подвиг, как святыня,Моею властвует душой…

Так религиозно-смиренна, безмятежно-спокойна и не требовательна была лирика этого – столь ценимого в философских кружках – поэта.

И еще один молодой поэт тех годов думал в философии найти свое призвание. Это был Э. И. Губер, ныне почти совсем забытый. Губер любил, когда его называли «философом»; действительно, книжки немецких мудрецов в его руках побывали; по крайней мере, он сам говорил, что целых три года убил на изучение философии во всех ее направлениях. «Хотя, – добавлял он, – в результате этого изучения и получилось горькое сознание человеческой немощи». Такой печальный вывод не помешал, однако, Губеру приняться за составление критической истории философии и помещать, – правда, весьма нехитрые – статейки философского содержания в «Отечественных записках» конца 30-х годов.

«С тех пор как я себя знаю, – писал Губер в одном частном письме, – я чувствую в себе непреодолимую привязанность к философским занятиям, к философии в полном смысле этого слова, во всех ее направлениях и применениях к жизни, к философии как науке и по отношению ее к искусствам».

Если бы мы пожелали, однако, в стихотворениях Губера найти подтверждение этим философским вкусам, то поиски наши едва ли бы увенчались успехом. В стихах Губера заметна легкая примесь мистики, к которой он был предрасположен от природы и вкус к которой был в нем, кажется, поддержан и воспитан одним из известнейших мистиков и масонов – Фесслером, с которым Губер на самой заре своей юности свел знакомство. Но эта мистика, равно как и тяготение к философии вообще, не принимали никакой осязательной формы в его поэзии. Единственно, на чем они сказались, это – на любви поэта к идейным сюжетам. Мы обязаны Губеру первым полным и хорошим переводом «Фауста» Гёте – переводом, который очень одобрял Пушкин, знавший Губера лично. О попытках самого поэта создать нечто цельное, строгое и философски продуманное нельзя высказать окончательного суждения, так как первый опыт в этом роде (поэма «Антоний») вышел туманным и невыдержанным в композиции и развитии, а последний опыт, зрелый и много обещавший (поэма «Вечный Жид»), был прерван смертью в самом начале (Губер умер в 1847 году)2.

Лирические стихотворения Губера, которые в свое время завоевали поэту симпатии читателей, сохраняют в настоящее время за собой лишь исторический интерес, и любопытны они как новый пример того спокойствия, какой умела хранить наша лирическая песня даже в устах человека, способного на большое душевное волнение. А Губер умел волноваться. «Пламенные мысли Шиллера волновали его грудь и стремили ее к высокому и неприступному», и очевидно, что жар его речей был достаточно силен, потому что нашлись люди, которые его уверяли, что его мыслями мог бы гордиться сам Шиллер. Лирические стихотворения Губера этого жара, однако, не сохранили; наиболее ценное в них – был самый стих, напоминавший хорошую пушкинскую чеканку. В общем стихотворения были унылые и томные, во вкусе тогдашнего сентиментализма, и почти совсем без романтической тревоги. Губер был прав, когда называл Жуковского учителем своей юности. Правда, он говорил, что и Гёте одновременно был его учитель, – и это верно лишь в том смысле, что Губер учился у Гёте эстетическому самообладанию.

В стихах Губера было немало нежных и даже достаточно страстных любовных признаний; иногда горячее заступничество за свободу вдохновения, за право петь как птица; были и прогулки по кладбищу, и мысли о воскресении за гробом, и полет в небеса, и утешение в слезах, и частая жалоба на усталость, и разукрашенные мечты о счастливом прошлом… Все эти мотивы ни новизной, ни отделкой не блистали, но один из них будил в поэте большую силу искренности. Это был мотив религиозный:

Высокомерия лукавая мечтаВ груди задерживает битвы,И страсть безмолвствует, и грешные устаЛепечут детские молитвы.[ «Благовест», 1839]

И не одну только детскую молитву лепетали уста поэта, но и молитву бойца, про которую Губер говорил так просто и ясно:

Как устанешь в битвеПолон вечной муки,Подними к молитвеСвязанные руки.Не порвутся цепиОт мольбы любимойЗа родные степиДа за край родимый.Но отрадно в битвеПомолиться Богу:Легче гнуть к молитвеСкованную ногу.[ «Молитва», 184?]

Иногда, впрочем, поэт не выдерживал такого спокойного тона и впадал в настоящий «романтизм» в шилллеровом духе:

Душа в огне, уста дрожат,Мечты слились в живые звуки,То грозные, как громовой раскат,То нежные, как лепет страстной муки:«Восстань от сна, сорвись с цепей!Он твой, весь этот мир! Переступи за грани,Зови врага на грудь и ненависть людейИспепели огнем лобзаний,Пожаром бешеных страстей!Весь мир на грудь мою! От пламенных объятийСудьба бессильная меня не оторвет,И на любовь мою, как на любовь дитяти,Вражда коварная отравой не дохнет.За мной, под небеса родные!На горы темные, на родину громов!Туда, где бури вековыеСвивают тучи громовыеИз влажной ткани облаков!Вперед, вперед!..[ «Три сновиденья», 1835]
Поделиться с друзьями: