Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове
Шрифт:
В «Воззрении» — вступительной статье к своей последней книге «Крестный путь» — Юрий Кузнецов, по сути, отказался от прежних слов. Он пишет уже отнюдь не о «строительстве» своей поэтической Вселенной:
«В 1967 году у меня, наконец, прорезалось мифическое сознание „в чистом виде“. Я написал свой первый миф: стул в пиджаке сдвинулся с места сам и стал ходить, и даже говорить по телефону.
Стул в моём пиджаке подойдёт к телефону, Скажет: — Вышел. Весь вышел! Не знаю, когда и придёт.Так я открыл свою поэтическую вселенную».
«Открыл». Это уже истина, и она дана поэту незадолго до скончания его земного века.
Но всё-таки не думаю, что сказанное двумя десятками лет раньше было простой оговоркой либо неточностью. Кузнецов всегда выражался откровенно и прямо. Скорее всего, тогда слова о том, что он «начал строить свою поэтическую Вселенную», и определяли его творческую работу. То есть он осознавал себя — творцом. Не понимал, что по высшей сути Творец — Один. Даёт — Бог, а мы только находим или же не находим данное Им. «Устройчивость…» же воли, «эмпирически найденный метод» и «практика, имеющая нечто космическое» — это всё лишь помогает или не помогает найти. И не более того…
…По мне, самая потрясающая фотография Кузнецова — детская, почти младенческая. Там он рядом с матерью, родными. Вообще, в глазах ребёнка лучше всего видна данная ему душа. Мальчику на том снимке два-три года. Его взор глубок, суров и пытлив. Что он вопрошает у мира? Какая сила рвётся наружу? Какие трагедии и бездны открывает в жизни и в душе этот резкий, сосредоточенный, упорный взгляд? Бог весть!
Тут уместно привести его собственное воспоминание:
«Будучи взрослым, я спросил свою мать, каким я был ребёнком.
— Как все дети, — сказала она, — только слишком задумчивый.
Увы, ответ похож на вопрос. Хоть мне никогда не узнать, что думал тот задумчивый мальчик, но, конечно же, в нём таилось всё, что я осознал потом».
Поэт верил, что его появление на свет напророчила в 1917 году астраханская гадалка, когда предсказала пятилетней девочке, его будущей матери, что в её жизни случится невероятное.
«Свой первый символ я увидел воочию, и ему обязан первым воспоминанием. Мне было с небольшим два года. Помню, как долго открывал тяжёлую калитку с высоким кольцом… Выйдя на улицу, увидел сырой, мглистый, с серебряной поволокой воздух. Ни улицы, ни забора, ни людей, а только этот воздушный сгусток, лишённый очертаний. Конечно, такое воспоминание не случайно. Это было то самое туманное дремлющее семя, из которого выросло ощущение единого пространства души и природы. Возможно, оттуда идёт загадка „космической туманности“ многих моих строк о мире и человеческой душе».
Ему было три года, когда на войне погиб отец.
«В моём детстве образовалась брешь. Это была сосущая загадочная пустота отцовского отсутствия, которую я мог заполнить только словом… Свои первые стихи написал в девять лет. И долго писал просто так, не задумываясь, что это такое, и не заметил, когда стихи стали для меня всем: и матерью и отцом, и родиной и войной, и другом и подругой, и светом и тьмой»
Поэзия — вот крест, данный ему Богом и судьбой.
И он понёс по жизни свой крест, всё тяжелеющий с годами, под конец уже никому неподъёмный, понёс не ропща и не отступаясь — к той дальней горушке, уготованной на краю дороги, где уже начинается Небо.
Понятие «поэт» включало в себя для Кузнецова всё самое святое, заветное, сущностное, необходимое в жизни. Её смысл и оправдание, её ткань и красоту. Это был для него единственно возможный способ существования и осуществления себя в мире. «Сосущая загадочная пустота отцовского отсутствия», которую он мог «заполнить только словом», лишь открыла ему то, перед какими безднами, с рождения до кончины человека, томится в нём его душа. С течением лет это «заполнение словом» душевных, мировых и вселенских бездн становилось всё напряжённее. Кузнецов только наращивал свою поэтическую мощь. Он и в шестьдесят лет, когда многие утрачивают былой творческий жар, отнюдь не исписался, а наоборот — брал новые поэтические высоты. И взял их. Без сомнения, он достиг бы и последней своей вершины — однако смерть не позволила ему закончить поэму «Рай». Впрочем, и так видно, какое колоссальное творение он задумал и осуществил в цикле своих поэм о Христе. Это был его творческий и духовный подвиг.
Кто измерит глубину того ручья, что течёт в наших жилах? Нету таких удальцов и не будет. Даже формула таинственной влаги, отнюдь не водицы, им не по зубам. Это лишь кажется, что её поток движется по замкнутому кругу. На самом деле он идёт через нас, путём души, из прошлого в будущее и, путём духа, от земли в Небо. Кровь омывается волнами обновлений, но ничего не забывает из того, что было; более того, как непреходящее вещество, она, конечно же, знает и то, что будет.
Поэт — народная кровинка. Самая яркая, самая чувствующая и живая. Потому он больше других обладает изначальным знанием и особым проницающим чутьём. Поэт глубинно видит свои древние, как хаос и как мир, истоки, он остро различает своё, родное в непроницаемой для слабой интуиции реке времён и, отдаваясь её могучему стремлению, всей разумеющей силой своего естества понимает прошлое, настоящее и провидит будущее. Одновременно с предназначенным ему в жизни испытанием души он совершает духовное восхождение и, насколько ему даровано, постигает Бога, смысл извечной борьбы Света и Тьмы, Божий промысл о судьбе своего народа и человека на Земле. Таков, в высшем проявлении, удел русского поэта, и Юрию Кузнецову он был отпущен сполна.
Кузнецов, не таясь, считал, что поэт — мерило всего сущего, средоточие жизни, её самый чуткий нерв, центр мироздания, точка отсчёта всего происходящего на свете. Поэзия для него — самый точный нравственный и духовный ориентир на земле. Он верил в безусловную правоту поэтического прозрения, на разных этапах жизни заявляя своё неизменное: «Поэт всегда прав — эту истину я знал давно». Ничему и никому он не был так предан, как поэзии. Звание поэт заключало для него все начала и концы. (Недаром он как-то заметил, что сами эти слова «начало» и «конец» — одного корня и раньше были одним словом, цельным представлением.) Вся его жизнь подчинялась только поэзии, а быт — бытию.
Разумеется, всё это он напрямую относил к себе, за что и удостаивался всю жизнь упрёков в самолюбовании и гордыне. Однако это вовсе не эгоцентризм, как думают многие его критики и недоброжелатели, а — поэтоцентризм.
Характерный эпизод приводит в своих воспоминаниях поэт Евгений Чеканов.
В 1995 году, дома у Кузнецова, они, как водится, выпили, разговорились.
«— Юрий Поликарпович, семья ваша бедствует, судьба ваших детей непонятна… Так что главное — поэзия? Или всё-таки, как Розанов говорил, наши дети, „с их тёмным и милым будущим“?
— Поэзия.
— А как же дети?
Он, в страшном гневе, выпучив глаза:
— Да что ты говоришь? Что ты говоришь?!» («Русский путь на рубеже веков», Ярославль, 2004, № 2).
Юрий Кузнецов понимал поэзию как высшее служение — и оттого был вполне, если не чересчур, серьёзен в своих стихах.
Множество его произведений буквально пронизаны — если не прямо, то косвенно — живой энергией творчества, гальваническим током поэзии, её нарастающей силой.
Меня несёт на берег высота. Последний взлёт!.. Перед своим паденьем Так мощно медлит гребень!.. И чиста Душа перед своим перерожденьем.