Младший сын
Шрифт:
— С тобою, милорд епископ, вразумление может выглядеть как угодно… принимая разные богоугодные формы.
Подводу вновь тряхнуло, я зашипел, когда голову приложило о борт, Хаальс цокнул и подсунул мне в изголовье сверток из старого дублета, дабы смягчить удары впредь. Да, я еще помнил, чей это дублет, ощущая себя приблизившимся к нему более, чем когда-либо. И от этого тошнило хуже, чем от головной боли. Вообще, боли во мне было куда больше, чем следовало от простого удара Уилла в челюсть.
— Жить-то как, Франц?
— Живи просто, по совести, помни всегда, что Господь видит. А на остальное не обращай внимания! Помню, вот в рейнских землях слыхал я историю. О том, как получил один подмастерье от ведьмы за оказанную ей вовремя услугу несколько частей волшебного арбалета. Такого, что бьет влет и сам натягивает рабочую жилу, и в работе поет. И вот ходил он вдоль Рейна десяток лет, изредка оседая в городах, пытаясь собрать тот арбалет раз за разом, пока, уже изрядно пообносившись и изголодав, не повстречал некоего мастера Генриха, чье сердце было связано железными обручами, и тот мастер взял его к себе учеником… ты слушаешь ли?
— Конечно, — куда мне было деваться?
— И тот мастер учил его еще десять лет, покуда он складывал вместе ведьмино ложе, железки, плечи и жилы, день ото дня все больше впадая в отчаяние…
— И получилось у него?
— Получилось. Только оказалось, это был вовсе не арбалет.
— А что?
— Лира.
И пока я молчал, осваивая глубину открывшейся мне бездны, прибавил:
— Возможно, ты складываешь из себя что-то не то, сынок.
Подводу трясло. Я вытянулся и пнул ногой в торец повозки:
— Эй, черти! Доедем до Джедбурга, остановите!
— Так мы уж проехали, ваша милость, — отозвался с козел Уклейка, — теперь ближе до Мелроуза, если заночевать.
— Значит, в Мелроузе…
Я сомкнул веки, чтоб так не тошнило, намереваясь пока подремать, от Мелроуза сев седло в обратный путь. Я покажу им, сукиным детям, что значит грузить меня на подводу, как битую свинью. Надо мной продолжал бубнить глухой голос с чудовищным немецким акцентом:
— А вот еще в Тироле рассказывали повесть про лебеденка, родившегося среди гусей и всю жизнь полагавшего, что он — гусь…
Шалый трусил за подводой, привязанный к борту длинным поводом. Штандарт младшего сына лежал возле меня в чехле. Голова болела. Но больше болело на месте души, которой я отныне лишился.
Шотландия, Эдинбург, «Светоч Лотиана», июнь 1514
Я открыл глаза, вынырнув из волны жара. В растворенное на двор окно падал запах цветущих лип. Судя по тому, что очнулся я в своей прежней келье — плоть предала, нервная горячка накрыла как раз где-то близи Мелроуза, ибо я не помнил, чтобы садился в седло. Франц, верный чутью и наставлению моих драгоценных братцев, привез куда следовало — туда, где я всегда воскресал. Вот только на сей раз воскреснуть мне было нечем. Я лежал и думал, какой тесной кажется мне эта келья, узкой, душной, похожей на гроб — и как раньше не замечал этого? Как могла она мне представляться надежным прибежищем в мире скорбей? Зачем я, как тот Лазарь, вообще вставал из гроба? Мое дело — любить мертвых, с живыми мне не дано. Сам себе я казался тут великаном, прилегшим в детскую колыбель. Я вырос из всего — и из моей кельи тоже, и дело не только в том, что мне впору дублет отца. Взгляд блуждал по беленым стенам и скудной утвари, потом уперся в распятие — узкое, черное — висящее на стене. Потом мне почудилось, что уже стою лицом в потолок, а не лежу, комната словно опрокинулась — и я сам пробовал встать. Однако в итоге едва не рухнул с постели.
Узловатые лапы бывшего ландскнехта подхватили меня:
— Очнулся. Господь велик и несокрушим! Говорил я ему, что очнешься, как отоспишься.
— Кому?
— Да настоятелю. Настоятель справлялся о тебе не единожды.
Со второй попытки мне удалось сесть, а зубы едва не выбила плошка с водой. Вода была очень кстати, и я напился. Серый хлеб и яйцо — монастырский паек, давненько не видал столь изысканных лакомств.
— Вот и молодец. Крепкий ты парень, Джон… Ты лежи теперь, лежи. И молись — это первое дело. А я пойду, поспешу. Мне пришла в голову одна удачная фигура проповеди, которую надо бы нам проверить в деле, когда встанешь на ноги.
Удаляющийся шум шагов возвестил мое одиночество — как всегда. Молиться? Мне казалось, последняя возможная из всех молитва осталась в Джедбурге. И что теперь? Я ощущал себя поруганным и преданным, не людьми — с тех что взять? — но самим Провидением. Я не верил, что Провидение зряче.
Таким, лежащим молча, угрюмым, меня и навестил отец Джейми. Во храме во имя птиц небесных только-только завершилась служба, братья брели через двор молча, стараясь не расплескать набранную благодать. От службы, чистым, он и пришел ко мне.
Я рассказал ему всё. Я доверился — вероятно, последний раз в жизни. Я был мягок и нежен, как новорожденный, впервые лежащий на руках матери. Собственно, теперь, в шестнадцать, я не позволил бы себе такого и с собственной матерью, стыдясь своей слабости. Но отец Джейми виделся мне утесом, камнем, к которому можно прибиться, не страшась. В его мужественности — надмирной, исключающей пороки и страсти мужественности мирской — были глубина и покой, присущие морской стихии. Присущие, как я думал тогда, самому Господу.
Как страшно, оказывается, ранило меня то, чем на словах уверенно пренебрегал — и теперь я понял это именно в словах. Когда выговорился, то ощутил себя почти здоровым, однако дьявольски слабым.
Он слушал молча, почти не меняясь в лице. О грехе, которым живет Долина, об обреченной неблагословенной руке и рыжей Несс, об убитых — мною и из-за меня, о многократных предательствах Уолтера, о Пасхе в руинах церкви, о пытках отца и сына, о хорале, обнимавшем и раскачивавшем меня в корабле храма. И о мертвой Элис. Потом сказал:
— Видно судьба тебе, мальчик мой, воскресать подле меня, Божий промысел. Я полюбил тебя, едва увидел, но разве ты слышал меня? Не епископат нужно было возлагать на плечи, а иночество. Однако снова и снова ты выходил в мир, дабы принять его раны. Никогда не видел такой самонадеянности в подражании Христу. Не стоит брать на себя все раны мира, Джон, здесь грех гордыни.
— Я и не мыслил. Но что делать с ранами собственными? С теми, которые нанес я сам?
— Уже ничего. Ничего не изменишь. И это бедное заблудшее дитя, к гибели которого ты приложил руку…
— Она еще жива. Я вернусь в Джедбург!
— Она все равно что мертва — через тебя в том числе. А отсюда моею волей ближайшую неделю ты и не выйдешь. Как ни странно, о том же просил письмом твой новый старший брат — дать тебе передохнуть в покое несколько дней. Как это чередуется у вас в семье — каждый следующий глава то норовит упечь тебя под клобук, то снять его с твоей головы…
— Вероятно, мне пора самому себе сделаться главою, — сказал я, осмысляя услышанное.
Передохнуть в покое несколько дней, вот как!