Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Молчание Шахерезады
Шрифт:

Я бы ни за что не поверила его бредням про цыганку Ясемин, да только он ведь действительно как-то отыскал меня в этой башне! Как еще объяснить, что тридцать лет этот бывший шпион скитался по улицам, расспрашивал беженцев из Смирны, поселившихся на окраинах Пирея и Афин, искал мое имя в метрических книгах и переписных листах – и все безуспешно, а потом вдруг одним весенним утром – раз, и нашел меня? Сам Авинаш утверждал, что и Ясемин смерть не забирала, ждала, пока я не узнаю свою историю. Ах, Панайия му! Где здесь правда, а где вымысел?

В то раннее утро, когда повитуха Мелине прибыла из особняка Ламарков в Смирну с ребенком на руках, а затем бежала от приюта к двери Французской больницы, среди раскладывавших карты цыганок на углу улицы Чан сидела и Ясемин. Авинаш высказал свое восхищение тем, как Ясемин связала воедино все части истории, на что та возразила: «Я просто сложила два и два, чему ты так удивляешься, Авинаш?» Но Авинаш верил, что Ясемин узнала всю историю благодаря своим сверхъестественным способностям. Как по мне, это опять же бред сумасшедшего старика. Как бы то ни было, последняя блажь Джульетты Ламарк, стоившая ей жизни, и без того натолкнула его на мысль, что есть в этой истории место детскому приюту. Ясемин же просто дала ему недостающие детали и расставила все части картинки на места.

Но не буду говорить плохо о покойном. Авинаш приложил немало усилий, чтобы убедить меня в правдивости своего бреда. Он принес с собой в башню дневники Джульетты Ламарк, которые та долгое время хранила в запертом ящике и которые сохранились лишь благодаря тому, что Эдит, спасаясь от пожара, в последний момент бросила их в чемодан. Также он принес фотографии, сделанные уже позднее, в Париже, и полные признаний дневники, написанные Эдит в зрелом возрасте.

После смерти Эдит Авинаш написал ее самой близкой школьной подруге – Фериде, и даже приехал к ней в Стамбул. Фериде знала о тайной связи, случившейся между Эдит и Али во время рождественских каникул тысяча девятьсот четвертого года, из-за болезни отца растянувшихся для Эдит на целых два месяца; знала она и о том, что в школу ее подруга вернулась уже беременная. В мае тысяча девятьсот пятого года, когда живот Эдит уже не скрывало даже просторное форменное платье, монахини выпроводили ее из школы и спешно посадили на пароход, шедший из Марсильи в Измир. В ту минуту Фериде была рядом с подругой. В последующие годы они продолжали переписываться и видеться. Фериде была твердо уверена, что ребенок Эдит умер при родах. И Авинаш не стал ее разубеждать.

По правде говоря, Авинаш напрасно тащил в башню мешок с письмами и дневниками. Чтобы поверить в правдивость рассказанной им истории, мне было более чем достаточно и фотографии, которую он достал из кармана своего портфеля и положил передо мной. На ней я увидела юную себя в какой-то фотостудии, где фоном служили нарисованные деревья и газели. Сначала, глядя на фото, я даже подумала: «Боже, я не помню это белое платье». Желая узнать, где и когда был сделан снимок, я перевернула его: на обратной стороне карандашом была написана дата: 1903. Пока я не прочитала эту надпись, мне и в голову не пришло, что с выцветшей, рваной по краям фотографии на меня смотрела Эдит Ламарк.

Наше сходство прослеживалось и на парижских снимках, особенно на одном, сделанном во время войны: Эдит сидит в каком-то кафе, и черты ее лица совершенно неотличимы от тех, что я видела в зеркале, которое Авинаш вложил мне в руку. Потом я увидела фотографию, на которой Эдит широко улыбалась. У нее была ровно такая же щелочка между передними зубами, как и у меня, – в юности я пыталась прикрыть ее губой.

Спасибо, татап.

Хорошо, допустим, я теперь обо всем знаю. Ну и что с того? Удивлена ли я? Потрясена ли? С тех пор как Сюмбюль нашла меня в своем саду, прошло полвека, даже чуть больше. С того самого дня я живу в турецком доме как немая Шахерезада. Мне шестьдесят девять лет. Сюмбюль умерла, Хильми Рахми, не выдержавший утраты, вскоре после ее смерти скончался в приступе горячки. Так не все ли мне равно, как я на самом деле появилась на свет, кто мои настоящие родители и кто я сама?

Один раз я уже умерла и родилась заново – в ту ночь, когда потеряла все, что имела. И сейчас Авинаш поведал мне о еще одной моей смерти и еще одном рождении, но что это меняет?

Я, Шахерезада, безмолвная наложница, спасенная офицером-турком Хильми Рахми, а позже покинутая им навсегда, останусь и дальше в своей башне, откуда виден потерявший память город, и буду молча, смиренно ждать своей смерти.

Не считая того раза, когда я прошептала свое имя умирающему Хильми Рахми, я не разговаривала долгих пятьдесят два года, и сейчас не собиралась ничего говорить Авинашу. Проницательный шпион, словно прочитав мои мысли, кивнул. Свой долг он выполнил. Теперь смерть придет за ним, и он встретит ее со спокойной душой.

Авинаш достал из портфеля толстую тетрадь в кожаном переплете, в которой я сейчас и пишу эти строки, а рядом положил позолоченное вечное перо и коробку с полными чернил пузырьками. Пытаясь выпрямить свою сгорбленную спину, он обогнул кровать и подошел к маленькому оконцу. В те годы на месте каменных домов еще не выросли новые многоэтажные здания и из окна было видно море. Не отрывая взгляда от волн, сверкавших в свете пурпурного заката, он сказал:

– Те, кто спас тебя и взял под свое крыло, не зря нарекли тебя Шахерезадой. Знай, пока ты не расскажешь эту историю, смерть в твою башню не войдет.

Впервые с того самого утра, когда я увидела его на пороге башни, я рассмеялась. Если бы я могла говорить, я бы ответила: «Мой дорогой Авинаш, тут вы неправы. Настоящая Шахерезада рассказывала истории, чтобы спасти свою жизнь, а не поскорее с ней расстаться». Впрочем, говорить это мне было и не нужно. Авинаш, как и Сюмбюль, умел читать мысли людей. Он чувствовал, что мне, сумевшей выжить, неловко будет говорить за умерших. И все же он оставил на столе тетрадь в коричневом кожаном переплете и вечное перо, снял свою шляпу с изножья, куда он повесил ее тем утром, и надел на голову.

Как и в день нашего знакомства на набережной, он коснулся пухлыми фиолетовыми губами моей руки и пробормотал:

– Придет день, когда ты, Панайота, так устанешь прятаться во тьме, где не слышно ничего, кроме твоего собственного голоса в голове, что захочешь умереть, и захочешь этого так сильно, как Шахерезада хотела выжить. Вот тогда и настанет тебе пора рассказать свою историю.

V. На пороге утраченного города

Когда умолкнут колокола

Возвращение Хильми Рахми наполнило сердца всех – даже Мюжгян, несущей траур по Хусейну, – беспредельной радостью. С того самого утра, как полковник в новенькой военной форме появился на улице Бюльбюль на лоснящемся вороном коне, в доме не стихая звучали и смех, и рыдания, и молитвы.

Но праздник пришел не только на улицу Бюльбюль – все турецкие кварталы охватил дух веселья. Везде, от Конака до моста Караван, жители вывешивали красные флаги с белыми полумесяцами и звездой [133] на своих домах и лавках, уличные фонари украсили алые ленты, и такие же ленты перехватывали шею лошадей, запряженных в экипажи. Дети в праздничных одеждах распевали на улицах песни и танцевали; женщины, обратив ладони к небу, благодарили Аллаха за «спасителя Мустафу Кемаля», обнимались, расцеловывали друг друга в щеки и плакали. Узкие, кривые улочки вокруг кладбищ заполнялись пронзительными звуками зурны и оглушительными ударами барабана. В богатых домах из граммофонов лилась музыка; юные девушки усыпали розами путь военных, шествовавших по проспекту Хюкюмет.

133

До 1923 года на турецком флаге были три полумесяца и пятиконечная звезда. – Примеч. ред.

Трехлетняя греческая оккупация закончилась, Измир снова принадлежал им!

Сюмбюль надела припрятанное в сундуке лиловое шелковое платье. Впервые за долгие годы она снова проснулась в объятиях мужа. Ее Хильми Рахми сильно исхудал и слегка постарел, но, невзирая на усталость, он все еще оставался сильным, здоровым мужчиной, что и доказал, несколько раз за ночь предавшись любовным утехам. Такое было только в первые дни после их свадьбы!

Хоть Сюмбюль и пыталась скрыть обуревавшее ее счастье, не желая причинять лишнюю боль Мюжгян, потерявшей мужа, всем женщинам в доме, от няньки Дильбер до Макбуле-халы, хватило одного-единственного взгляда на нее, буквально впорхнувшую на кухню, чтобы понять, что за ночь она провела. Ее светлые волосы развевались за спиной, щеки порозовели, как после хаммама, а прозрачные глаза светились глубоким спокойствием. Стоило только Сюмбюль подумать о Хильми Рахми, вспомнить его великолепную темно-зеленую форму, как тут же отголоски ночного наслаждения разносились по телу сладким трепетом, а лицо невольно расплывалось в улыбке.

Поделиться с друзьями: