ЖАНРЫ

Мой дед Лев Троцкий и его семья
Шрифт:

РГ: Как вы пережили смерть дедушки?

Волков: Прошло много лет. Я сам уже прожил жизнь. Дедушка был мне и дедом, и отцом. Я очень переживал тогда. Самое интересное, что мне тогда долго снились сны, что он не умер, а просто прячется в подвале того дома, где мы жили. Сейчас, спустя много времени, я смотрю на ту борьбу, которую вел Леон Троцкий с бюрократией сталинизма, и понимаю, что ему было не суждено умереть от старости у себя в постели. И так получилось, что он умер фактически в окопах, борясь за свои идеи.

После Сталина, я хочу сказать, что и все другие советские бюрократические системы, даже Горбачев, тоже очень плохо смотрели на Троцкого как на политического лидера.

РГ: Как перенесла смерть Троцкого его супруга Наталия Седова?

Волков: Для нее все это было очень тяжело [273] . Прошло много-много лет, прежде чем мы смогли увидеть улыбку на ее лице. Я помню, как она ходила по дому совершенно отрешенная от всего, покачиваясь из стороны в сторону. Ее взгляд говорил о том, что она находится не в этом мире. То, что моя семья жила в этом доме, немного скрашивало ее горе.

РГ: Сколько лет семья жила после убийства Троцкого в этом доме?

Волков: Тридцать лет. Здесь я женился, у меня родились дети и выросли.

Из примечаний Ю.Г. Фельштинского к интернет-изданию «Л.Д. Троцкий. Архив в 9 томах»

Рамон Меркадер (1914–1978) – испанский коммунист, член террористической группы, организованной советскими спецслужбами для убийства Троцкого. Группой руководили его мать Каридад Меркадер и агент ОГПУ Наум Эйтингон. Убийце удалось втереться в доверие к Троцкому и 19 августа 1940 г. нанести ему смертельный удар ледорубом (Троцкий умер 20 августа). Меркадер 20 лет отсидел в мексиканской тюрьме, так и не выдав тех, кто организовал убийство. За свой «подвиг» он был удостоен звания Героя Советского Союза. После освобождения жил в Чехословакии, с 1964 г. в СССР. Работал в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС под именем Р.И. Лопеса. В середине 70-х годов по приглашению Ф. Кастро уехал на Кубу. Похоронен в Москве.

Из писем Н.И. Седовой-Троцкой Саре Якобс-Вебер

3—4 июня 1941 г.

<…> Мне было что-то вроде 18 лет. <…> Это было ранней весной. Как это было давно, Сара. Тогда все чувствовалось иначе. Сколько бедствий с тех пор. <…> Но было и счастье – его никто не смог отнять у нас, никто и ничто… Оно было.

4 июня

А сегодня я все рассказываю Левику, рассказываю, как все прошло. Он ничего не знает… Сара, Сара, невыносимо мучительно продолжать все без них. Пустая комната. Я сегодня с трудом вошла туда, чтобы открыть окно… Все кажется, что я найду его за письменным столом, как прежде…

Нет, нет, этого никогда не будет, никогда, никогда.

Как все черно-черно…

Из книги Б. Рунина «Мое окружение»

Мы уходили на войну душной ночью начала июля сорок первого года в составе одного из полков Краснопресненской дивизии народного ополчения города Москвы. Уходили – в прямом значении этого слова: в пешем строю, по Волоколамскому шоссе, на запад.

Каждый раз, вспоминая ту ночь, я думаю о том, что за всю историю войн ни в одной армии мира, наверно, не отмечено другого такого случая, чтобы целое подразделение состояло из профессиональных литераторов. Нас было примерно девяносто человек – прозаиков, поэтов, драматургов, критиков, вступивших в ополчение через оборонную комиссию Союза писателей. В одном строю шагали и уже маститые, такие, как Юрий Либединский, Степан Злобин, Бела Иллеш, Рувим Фраерман, Павел Бляхин, и мало еще кому известные в ту пору писатели, как Александр Бек или Эммануил Казакевич.

Я упоминаю только тех, кому суждено было дожить до Победы и кого лишь потом, после войны, не пощадило неумолимое время. А скольких мы недосчитались уже очень скоро – в октябре того же сорок первого года после разгрома под Ельней и окружения…

И хотя после ельнинско-вяземского окружения судьба бросала меня на самые разные участки фронта – и под Ленинград, и в Карелию, и в Заполярье, и в Корею, – первые дни войны остались для меня самыми памятными. Никогда раньше не бывало у меня так много верных друзей, и никогда потом не доводилось мне испытывать горечь стольких одновременных утрат… Все они умерли не в своей постели, а были убиты. Их могилы в большинстве своем неизвестны… Их имена высечены на мраморе в вестибюле Центрального Дома литераторов в Москве строго по алфавиту, независимо от их литературной или воинской славы.

Из письма Н.И. Седовой-Троцкой Саре Якобс-Вебер

25 сентября 1941 г.

<…> О ЛД <…> Да, он позволял себе стоны наедине с собой и пугался, Сарочка, когда вдруг обнаруживал, что я могла их слышать. Я знала причины их и ни о чем не спрашивала, чтобы не углублять его страдания – потерю Левика, мука за невинного Сережу… <…> Лев Давидович в последнее время не исключал возможность, что он жив… Или он высказывал эти предположения для моего утешения, чтобы дать мне за что держаться, если с ним самим что-нибудь произойдет… Этот разговор произошел у нас после 24-го мая 1940 г., знаете, Сара, ЛД даже сказал мне один раз со сдержанным волнением и как будто ища примирения для себя и для меня с тем, что должно было случиться, по его глубокому убеждению: «Моя смерть может облегчить положение Сережи…» – «Нет… нет… нет…» Я с горячей тоской не приняла этого. Вспоминаются мелкие подробности, которые говорят, что в тот период времени ЛД находился в сознании неизбежности нового удара, несмотря на вполне бодрое состояние и на напряженную работу. Он мне как-то сказал: «Тебе, Наташа, надо переменить твой обычный выходной костюм… столько было фотографий… Ты выходишь одна… Надо изменить это…» Когда я ему показала образцы материи на костюм, он остановился на наиболее темном (серые тона), как и я, но как будто на этот раз не потому, что это ему больше нравилось, обычно он предпочитал более светлые, а по каким-то другим соображениям, даже как-то насторожился, будто боялся, что я угадаю его мысли: облегчить мне задачу в будущем… Подбор этот произошел на этот раз печально. <…>

Знаете, я не могу, когда говорят об убийстве, о смерти его. <…> Говорят же просто, повседневно… Как в последние минуты его жизни, Сара, я ждала, что он выпрямится и распорядится собой сам. Другие, чужие, распоряжались им – нестерпимо, мучительно. Когда его снова опустили на постель и все было кончено, я стала на колени и приложилась лицом к ступням его ног. Ах… Ах… Сара, как, как они посмели поднять на него руки… Я знаю, знаю все. Но его нет. Как это странно… Смерть, убийство, это как будто к нему не относится. Но его нет. Во сне, один раз, произошло то, чего я ждала у его постели… Он из своей комнаты вышел, прошел через спальню, вошел в мою комнату, подошел ко мне и спокойно сказал: «Все кончено», т. е. то, что произошло 20 августа. Он снова во всей своей силе и жизненности. <…>

Из книги Надежды Улановской, Майи Улановской «История одной семьи» [1953]

Н. Улановская Из раздела «Рассказ матери»

Прибыла к нам пожилая повторница, еврейка, кажется, ее звали Матильда. Ее положили к Этель Борисовне в стационар, я приходила туда и познакомилась с ней. Однажды напоролась на скандал. Пришел большой этап, и в стационар попала отвратительная баба, барахло с большими претензиями, бывшая дворянка. И потребовала, чтобы Матильда (оставлю за ней это имя), которая была моложе ее, уступила ей свое место на нижних нарах. Этель Борисовна сказала: «Я здесь решаю, кто тяжелее болен. Я ее наверх не подниму – ей нельзя, а вам – можно». – «Ну, конечно, евреи всегда друг для друга стараются!» Кое-кто из больных тоже высказался против евреев. Матильда испугалась, что у Этель Борисовны будут из-за нее неприятности, разволновалась и настояла на том, чтобы ее сейчас же выписали из стационара. Я поговорила с той бабой, сказала, что антисемитизм нынче в моде, наш опер будет ею доволен. И ушла к себе в барак. Вскоре приходит Матильда. О ее деле я ничего не знала. Обычно было известно, кто за что сидит. Кто вдавался в подробности, а кто нет. Матильда вовсе о себе не рассказывала, а прямо спросить: «За что сидите?» – было неловко. И вдруг она говорит: «Надежда Марковна, вы меня поразили. Чувствуется, что вы их не боитесь. А я всю жизнь боюсь. Наверное потому, что у меня очень страшное дело. Никому я об этом не рассказываю, но вам доверю. Я – племянница Троцкого». Мы шли по зоне, она сказала это, оглядевшись по сторонам. И мне самой стало страшновато. Она продолжает: «С девятнадцати лет живу с этим клеймом. Сижу в третий раз. На последнем следствии меня обвиняли и в том, что я рассказываю об этом, и в том, что скрываю».

В мордовских лагерях сидели еще две родственницы Троцкого. И на Колыме, ты говоришь, была его племянница. Сидела вся его родня: и братья, и племянники, и мужья племянниц, и жёны племянников. С Троцким они невесть когда и встречались. Единственная родственница, с которой он действительно поддерживал отношения до революции и после, – это поэтесса Вера Инбер [274] . И она единственная не пострадала. Матильда ужасалась: «Какой же ценой она купила свободу?!» Мы ходили с ней до самого отбоя. Она говорила: «Я выросла среди людей, которые всего боятся. И все, кто с нами общался, тоже боялись. Вы первый человек, в котором я не чувствую страха. Может быть, так и следует жить?» А я уже пришла к выводу, что в жизни нет ничего страшнее страха. И действительно не боялась.

Три дня Матильда встречала меня в обеденный перерыв возле столовой и приходила ко мне в барак по вечерам. А на четвертый день умерла. Я вернулась с работы, умылась, иду в столовую. У входа – толпа. Подхожу и вижу: она лежит мертвая. Этель Борисовна говорила, что Матильда смертельно больна. Уход из стационара, возможно, ускорил ее конец. Я пошла в стационар, где лежала эта стерва, которая ее выжила, и сказала ей пару теплых слов: «Радуйтесь, еще одну еврейку удалось угробить». Она обиделась: «Разве я виновата? Я – что? Я – ничего».

Поделиться с друзьями: