ЖАНРЫ

Можайский — 3: Саевич и другие
Шрифт:

«Но тогда почему же вы не занимаетесь такой фотографией? Ведь это вполне доходно!»

— Я же уже сказал: потому что считаю, что это — плохо.

Барон растерялся:

«Вы, Григорий Александрович, совсем меня запутали!»

— Да что же здесь путаного? — я начал терять терпение. — Говорю же: существующие техники не позволяют сделать такую работу хорошо. А браться за нее, априори обманывая ожидания скорбящих людей, мне совесть не позволяет!

— Совесть! — хохотнул Чулицкий, но и на этот раз Саевич на провокацию не поддался.

— Да, совесть! — спокойно повторил он. — То, что я сказал барону, я готов и вам сказать.

— Ладно-ладно! — Чулицкий примирительно вскинул руки. — Продолжайте.

Саевич заговорил от лица Кальберга:

«Но разве, — продолжал меня испытывать барон, — ваши техники не опережают намного те, которыми пользуются другие?»

— Да, — без ложной скромности подтвердил я, — опережают. Но и они недостаточны для того, чтобы вдохнуть жизнь в умерших людей.

«Гм…»

— Барон задумался и, отвлекшись от меня, начал беспокойно крутить салфетку, складывая ее то так, то этак. Я не мешал, но, занявшись вином, время от времени поглядывал на барона с таким, вероятно, очевидным любопытством, что он отбросил, наконец, салфетку и спросил с подкупающей прямотой:

«Хотите попробовать без обязательств?»

— В первое мгновение я не понял его: «у вас кто-то умер?» — спросил я, но барон покачал головой:

«Слава Богу, мне уже некого терять».

— Но что же тогда?

«Меня занимает смерть. Точнее, конечно, не смерть сама — эка невидаль? — а возможность ее одухотворить».

— А вот это я понял сразу: говоря одухотворить, барон имел в виду не оживление и даже не представление трупов иллюзорно живыми, а придание умершим вообще несвойственных им черт. Иными словами, барон говорил о воплощенном искусстве, то есть о том, чем я и занимался. Тем не менее, я уточнил: «Правильно ли я вас понимаю, Иван Казимирович? Вы говорите исключительно о художественной стороне проблемы? О реализации художественного замысла? Как, например, у Босха [125]

125

125 Иероним Босх (1463–1516) — голландский художник, автор «фантасмагорических» картин и рисунков, этакий «сюрреалист 15-го столетия».

«Совершенно верно», — ответил барон и добавил: «есть в этом что-то настолько притягательное, что и вымолвить сложно!»

— Я согласился. Действительно: смерть в миллионах своих обличиях исстари являлась едва ли не самой притягательной темой для человечества. Различным аспектам смерти посвящалось — и посвящается, конечно — едва ли не больше времени и сил — физических и духовных, — чем жизни. И это несмотря на то, что многообразие жизни ничуть не уступает многообразию смерти! Вспомните господа: нет такой философии, в которой не утверждалось бы превосходство смерти…

— Что за вздор?

— Почему же вздор? — Саевич выкинул в сторону Чулицкого указательный палец, что, по-видимому, должно было означать «во-первых» или «раз». — Не утверждается ли, что есть один только способ обрести жизнь и множество — из жизни уйти [126] ?

— Допустим.

Саевич выкинул в сторону Чулицкого средний палец:

— Не утверждается ли, что смерть — убежище в несчастьях?

— Пусть так.

Саевич выкинул безымянный:

126

126 Общее место в наставлениях античной философии различных направлений: от стоицизма до эпикурейства.

— Не утверждается ли, что жизнь — преддверие смерти, а смерть — преддверие вечной жизни?

— Согласен.

Мизинец:

— Вы сами, господин Чулицкий, перед какою дверью предпочли бы оказаться: перед ведущей в смерть или в вечную жизнь?

Этот вопрос застал Михаила Фроловича врасплох. Он побледнел, его глаза сделались тусклыми.

— Молчите?

— Глупости вы изволите говорить, Григорий Александрович! — Михаил Фролович перекрестился. — Глупости! И с логикой у вас беда!

— Ну, хорошо. — Саевич на шаг приблизился к Чулицкому. — А что вы скажете на то, что жизнь — акт насильственный, тогда как смерть — не обязательно?

Тут Чулицкий и вовсе опешил:

— Что?

Саевич пояснил:

— Рождение — насилие над вашими желаниями, ведь вы, возможно, и не пожелали бы родиться, зная, что вас ожидает в жизни. Зато уйти из жизни вы можете добровольно и в любое время: как захотите.

Чулицкий вскочил из кресла и замахал на Саевича руками:

— Отойдите от меня, отойдите! — Саевич отступил. — Встаньте вон там и не приближайтесь! Вы положительно больны!

— Тем не менее, — Инихов, — в его словах есть доля правды.

— Молчите, Сергей Ильич, не гневите меня!

Инихов, улыбаясь, замолчал.

Чулицкий уселся обратно в кресло.

Саевич:

— Ладно: раз уж тема смерти ко двору не пришлась, просто расскажу, что было дальше.

— Вот-вот! — встрепенулся Чулицкий. — Просто расскажите. А не в этой вашей манере узника желтого дома [127] !

127

127 Пациента психушки.

Саевич не обиделся:

— Хорошо. Как скажете.

— Давайте.

— Хорошо-хорошо…

Саевич отступил еще дальше — к самым обломкам рухнувшего стола — и, наклонившись к полу, поднял стакан и бутылку.

— Не возражаете? — спросил он меня.

— Да ради Бога, — ответил я, глядя на то, как он начал возиться с пробкой. — Позвольте!

Я забрал у него бутылку, сам откупорил ее и вылил часть ее содержимого в его стакан. Саевич благодарно кивнул и выпил, после чего потянулся к карману пиджака. Меня осенило страшное предчувствие: он собирался закурить одну из тех своих вонючих папирос, которыми успел уже причинить нам несколько пренеприятных минут. Не медля, я схватил его за руку чуть пониже локтя:

— Окажите любезность, Григорий Александрович: возьмите мои!

Саевич усмехнулся:

— Настолько не понравились мои?

— Вы же видите, — ответил я, показывая рукой на окно, — неподходящая погода для проветривания!

— Хорошо, согласен.

Я отпустил его руку и протянул ему свой портсигар. Саевич выбрал папиросу и закурил.

— В ответ на предложение барона, — заговорил он, пуская клубы дыма, — у меня возник вопрос. «Да, Иван Казимирович, — сказал я, — то, что вы предлагаете, мне очень интересно. Но как это реализовать?»

Поделиться с друзьями: