ЖАНРЫ

Можайский — 3: Саевич и другие
Шрифт:

Саевич ненадолго замолчал, припоминая детали. Никто его не отвлекал и в течение его мыслей не вмешался.

— Насколько я понял из сбивчивых объяснений барона, личность утопленника еще не установили, а личность эта, точнее — внешность, была весьма примечательна. Не буду ее описывать: почти все вы видели Гольнбека — кто мертвым, а кто и живым. Скажу лишь только, что при жизни молодой человек был, вероятно, на диво хорош, а вот смерть изуродовала его изрядно. Я не имею в виду многочисленные порезы и ранки, нанесенные телу шугой и льдом. Как не имею в виду и целые пласты ободранной кожи — последствие того, что тело какое-то время билось водой о сваи Подзорного острова. Я говорю о другом. А именно: лицо несчастного было страшно искажено гримасой удушья и отвратительного вида отеком, с лица распространившегося и на шею. Густые волосы были спутаны в клок; причем — от природы вьющиеся — они слиплись и распрямились. Конечности — руки и ноги — имели ярко-фиолетовую окраску, и лично я, не будучи медиком, не мог понять, отчего получилось именно так: от холода ледяной воды или от каких-то связанных с процессом умирания причин. Как бы там ни было, но на моей душе немного просветлело: я ожидал увидеть примитив, а мне преподнесли вполне достойного внимания актера!

На губах Саевича вновь появилась безумная полуулыбка. И это, возможно, спасло его от расправы: уже сделавший было шаг вперед Любимов едва успел занести для пощечины руку и тут же отпрянул. Отведя взгляд куда-то в сторону, он только что пробормотал:

«Сумасшедший!»

И отвернулся совсем.

Меня, признаюсь, тоже передернуло: настолько тягостное впечатление произвели на меня слова Саевича. И если за пару минут до этого я решил, что все-таки фотограф вряд ли совсем уж болен головой, то теперь утвердился в противоположном мнении.

— L’imb'ecile! — пробормотал я, тоже отвернувшись.

— Une ann'ee s'est `a peine 'ecoul'ee, donc: vous voila compris [146] ! — Кирилов.

— J'etais dans l'espoir que ce n'etait pas si [147]

— Да вы — оптимист!

Саевич, прислушиваясь к нашему с брандмайором бормотанию, подобрался к нам под спины и вытянул шею:

— Осуждаете? — спросил он настолько неожиданно для нас, что мы едва не подскочили до самого потолка.

146

146 «И года не прошло, как вы поняли!»

147

147 «Я надеялся, что это не так…»

Кирилов резко повернулся:

— Милостивый государь! С ума вы что ли сошли — так подкрадываться к людям?

Я захохотал: интересная коллизия получилась! Только что мы оба — полковник и я — сошлись во мнении, что Саевич безумен, и вот вам пожалуйста: Митрофан Андреевич спрашивает у безумца, в уме ли он!

Кирилов и сам понял, насколько — пусть и невольно — смешно он выразился и тоже засмеялся.

Саевич смотрел на нас в полном недоумении.

— Что с вами, господа? — спросил он наконец.

— Ничего, пустяки, — ответил я, утирая слезы. — Невольный каламбур получился… прошу прощения!

Я бросился прочь — подальше от Саевича и его недоумевавшей физиономии. Убежать, однако, куда-то слишком далеко в гостиной не было возможности, поэтому я, стремительно перебежав через нее, укрылся за пустовавшим креслом его сиятельства. Там я оказался в компании Ивана Пантелеймоновича, который не замедлил прокомментировать мое постыдное бегство:

— Зол язычок — беги со всех ног!

Прозвучало это двусмысленно, но я не стал уточнять, что именно Иван Пантелеймонович имел в виду: необходимость бегства от злоречия или необходимость иметь быстрые ноги злоречивому! Впрочем, Иван Пантелеймонович и сам не преминул дать комментарий на комментарий:

— Мудрыми были наши старики.

— В каком смысле?

— В том самом, — Иван Пантелеймонович провел ладонью по своей лысой голове, по лицу, по бороде. — Однажды я, ваше благородие, — мальцом еще, в деревне нашей — слышал, как дед пенял другому деду: «Что же ты, Парамон, егоришь этого Богом обиженного?» А был у нас, нужно сказать, чудак один: совсем свихнулся после того, как его на конюшне выпороли…

— Да полно тебе, Иван Пантелеймонович! — перебил я можайского кучера. — Кто же кого на конюшнях порет? Салтычих [148] давно уже и в помине нет!

Иван Пантелеймонович посмотрел на меня с укоризной:

— Много вы понимаете, вашбродь! Правду сказать, ничегошеньки не понимаете!

— Я?

— А то кто же?

Моя репортерская гордость была уязвлена самым жестоким образом:

— Ты, Иван Пантелеймонович, ври да не завирайся! Я, между прочим, самый пронырливый репортер эпохи [149] !

148

148 Прозвище Дарьи Николаевны Салтыковой (1730–1801), ставшее нарицательным в обозначении помещичьего произвола. Дарья Николаевна обвинялась в истязаниях и убийствах принадлежавших ей крепостных. Проведенным следствием было достоверно установлено убийство ею тридцати восьми человек, однако сами крепостные на допросах утверждали, что убиты были семьдесят пять человек. Вообще же неясной была судьба без малого полутора сотен. Осенью 1768 года Салтыкова была осуждена и — личным указом императрицы Екатерины Второй — приговорена к пожизненному заключению в монастырской тюрьме «без света и человеческого общения». Наказание было исполнено со всей суровостью: на территории Ивановского женского монастыря (Москва) была вырыта яма глубиной около двух метров, в которой Салтыкова провела около одиннадцати лет. Только через одиннадцать лет режим заключения был смягчен: уже совершенно безумную бывшую помещицу перевели в небольшую каморку с окошком, где она провела еще двадцать два года. Это наказание стало своего рода показательным примером для всех, кто, имея в собственности людей, совсем уж переходил черту в осуществлении своих прав, из владельца законного превращаясь в беззаконного монстра. Никита Аристархович, говоря Ивану Пантелеймоновичу, что нет уже Салтычих, имел в виду невозможность безнаказанного обращения с крепостными как с бессловесной скотиной. Впрочем, Никита Аристархович заблуждался: салтычих, пусть и не настолько «масштабных», как Дарья Николаевна, в России хватало вплоть до отмены крепостного права в 1861 году.

149

149 Бахвальство Никиты Аристарховича имело под собой основу, но, конечно, здесь он просто пошутил.

— Карась вы самый вероимчивый, вашбродь, а не репортер пронырливый. Дальше города видеть ничего не видите. А покажи вам кто, то и тогда: мушку из ниток проглотите, а червяка мимо рта пронесете!

Я растерялся: он это серьезно?

Между тем, подле кресла, за которым мы с Иваном Пантелеймоновичем стояли, начала собираться настоящая толпа. Увидев и услышав, как Иван Пантелеймонович поучал и бранил меня, в равнодушном спокойствии не остался никто: все покинули свои места и придвинулись к нам поближе. К стыду моему, должен признать: руководило ими не сочувствие ко мне и уж точно не желание разобраться в предмете возникшего спора, а чувство совершенно противоположное — удовольствие видеть, как Иван Пантелеймонович чихвостил меня без смущения и зазрения совести!

— … вот так ума бедолага и лишился. И зажил он тотчас так, что оторопь брала: возможно ли такое? Не выдержал дед и ну к нему подступаться: «Что же ты, — говорил он ему, — делаешь, негодяй ты этакий! Как в твою дурью башку такое вообще могло закрасться? Ты зачем в Глашу зажженной лучиной тыкал да на сеновал ее перед собою гнал? Снасильничать хотел? Ну, так заруби себе на носу: *** мы тебе с мужиками вырвем и в рот запихаем!» Да что толку? У бедняги глазки только бегали да слюни текли, да руки тряслись, а голова-то — голова! — ничего не соображала! Вот и отволок от него второй мой дед первого. «Ты, Ванечка, это брось! Зачем егоришь больного человека? Ну, в зубы ему дай: наука и наглядно! А словами обижать — тьфу, глупость одна!»

Я уже не просто растерялся, а совсем потерял ощущение реальности:

— Ты что же, Иван Пантелеймонович, предлагаешь болезных лупить?

Лысый Паллор [150] посмотрел на меня в упор, да так осуждающе, что я попятился:

— Отеческая затрещина, ласковая, — это разве лупить?

— Но в зубы?

— И в зубы — тоже, — отрезал Иван Пантелеймонович и замолчал.

Саевич вспыхнул. Остальные захихикали.

— Вы меня сумасшедшим считаете? — Саевич. — Считаете, что меня и побить — не грех?

150

150 Никита Аристархович однажды уже использовал это имя — возницы Марса — для ироничного названия кучера князя Можайского.

К моему удивлению, Кирилов, который вот только что соглашался со мной в оценке душевного состояния фотографа, а давеча и вовсе не гнушался пускать в ход руки… Кирилов, повторю, обхватил — к моему удивлению — Саевича за плечи и вывел его из круга хихикавших полицейских:

— Не берите в голову, Григорий Александрович! Chaque personne n’est qu’un ^etre humain… Ля креатюр, c’est-`a-dire [151] , — добавил он отчасти нарочито по-русски, отчасти — с нарочито тщательным выговором. — Стесняться этого не следует. Давайте лучше вернемся к вашему рассказу.

151

151 «Каждый есть не более чем человек» — (в смысле «тварь Божия») — «создание (Бога) то бишь»…

Поделиться с друзьями: