На Фонтанке водку пил… (сборник)
Шрифт:
Нет, хорошо бы эта игра все равно не кончилась…
А пока она длилась, он вел себя как актер, Михаил Афанасьевич!..
Он играл в актера, понимаете?.. Все его одевания, выходы в свет, читки, появления или непоявления на поклонах… Он разыгрывал свои этюды в письмах, за бильярдным столом, в ресторациях…
Он то и делал, что скрывал главный свой дар и дивную тайну: обожание слова, великую преданность сцене русской словесности!..
Р. сидел за столом вместе с Басилашвили на его даче в Репино, и Бас рассказывал о той репетиции тридцать два года назад, когда Гога потребовал на сцену цыпленка. И Галя, как будто к рассказу, приготовила именно цыпленка, и его окружала свежая зелень, молодые огурцы и яркие помидоры. Красное вино было тоже подано для того, кто захочет, как будто неясно, что кто-то захочет, хотя Бас в присутствии Гали сделал вид, что не захотел.
Время от времени они встречались на пару, Р. и Б., готовя избранную однажды укороченную закуску — охотничьи сосиски, черные маслины и бородинский хлеб. Под нее волшебно шла ливизовская водка «Дипломат», которой они старались держаться, хотя здесь могли быть небольшие, но неслучайные отклонения.
Начало традиции было положено однажды в Москве, в коммунальной квартире на Покровке, где рос и воспитывался будущий артист Б., лелеемый его чудесной мамой, которая в свободное от Баса время составляла «Словарь языка Пушкина».
Кухня, где родилась добрая традиция, по летнему времени была свободна от соседей, но к трапезе, а равно и к выпивке проявляли острый интерес рыжие тараканы, ведь в те времена Басик наведывался в Москву лишь изредка, а его дочка Ксюша там еще не жила.
Но тут, на даче в Репино, посреди трудного лета, в присутствии Гали, которая так славно готовит цыпленка, не говоря уже о ее музыкальных телепередачах «Царская ложа» и многих, многих других, здесь, по окончании работ над ролью Воланда, с одной стороны, и новой книгой — с другой, здесь, в виду деревьев, цветов и ягодных самобранок, встреча обретала другой колорит.
Р. и Б. начали есть цыпленка, и Олег не выдержал и стал показывать прямо за столом, как он ел того, другого цыпленка, репетируя тридцать два года назад, и сделал это так хорошо, что Р., который собрался наконец уехать в село Михайловское, чтобы писать эту историю, был искренне тронут и соблазнен: как глубоко застряла в Басике славная роль и как неисправима щедрая актерская природа…
— Ты понимаешь, — сказал Бас, — он отвлек меня от внутренней задачи и занял другими делами.
— Он вывернул тебя, как чулок, — сказал Р. — Спрятал второй план за первым…
— Но я все время видел перед собой Сережу. Был между двух огней…
— Это был Сережин спектакль, — сказал Р. — По всем приметам… А главное — по выбору.
— Ну конечно, — сказал Бас. — Но тогда он на меня обиделся…
— Это был не Гогин выбор, — сказал Р. — И не Дины Шварц. Но молодцы, что они согласились… Где-то перед вашей премьерой я был у Дины, входит Гога, и она говорит: «Георгий Александрович, вы еще придете на „Мольера“? Надо помочь Юрскому с финалом». А он говорит: «Нет. Пусть Сережа справляется сам». Показал, как он может, и отошел в сторону…
— Вот как? — сказал Бас. — Это интересно…
9
Монахов тоже держался в стороне.
Первое лицо театра, назначен на заглавную роль и стоит в стороне…
Что же это? Деликатность или осторожность? Вот вопрос, который мучил артиста Р.
Если бы «Мольера» прочел Николай Федорович, это было бы даже лучше, чем Булгаков. Лучше для судьбы спектакля. К выраженной прямо позиции прислушался бы еще кто-нибудь, хоть двое или трое, и тогда за «Мольера» было бы большинство.
Но Монахов почему-то держался в стороне…
Он пришел в театр будто случайно, будто забыл книгу в гримерке и задержался, читая. Но он и не думал ее читать. Он приносил в театр только те книги, которые производили нужное впечатление обложкой, и эта была такая, с серпом и молотом. Пока шла катавасия, он сидел в своем кресле и ждал, чем она кончится. Догадывался, конечно, но ждал.
Монахов смотрел в зеркало и видел, каким будет его Мольер.
Тут и Маковецкого не надо было звать, хотя он привык с ним работать.
Сначала он называл его Сергеем Марсельевичем, потом Сергеем, потом Сережкой. Когда Маковецкий завел казацкие усы, Монахов стал дразнить его Бульбой. А однажды, после удачной выпивки с французским коньяком, приклеил мастеру грима женское имя Марселина и этой манере не изменял.
Правда, такое панибратство Монахов позволял себе только за закрытой дверью, а выглядывая в коридор и призывая мастера, раздельно и вкусно выговаривал имя-отчество…
— Сергей Марсельевич!..
Николай Федорович почему-то знал, что Мольер терпеть не может парика. Знал не из книг. То есть когда Жан-Батист на сцене Пале-Рояля и играет роль, он прикроет голову чем-нибудь, что подберет Марселина. Но «за кулисами» — только со своим лицом, только. Начесать волосы на лоб и запустить виски…
Разумеется, в королевских покоях — в белых буклях, по форме, а так…
— Отстань, Марселина!
Он представил себе сцену с Бутоном в четвертом акте, она с первой читки сделалась сладкой приманкой.
— Тиран, тиран, — скажет он в отчаянье, но совсем просто, как будто объясняя, и зал замрет, замрет…
Мало ли что он будет думать в это мгновенье, кого себе представлять и ненавидеть… Об этом они и не догадаются!.. Не посмеют догадаться!.. И Софронов-Бутон так и спросит: «Про кого это вы?..» А я отвечу: «Про короля Франции». «Молчите!» — крикнет он. А я свое: «Про Людовика…» И опять просто-просто: «Тиран…»
У Монахова зашевелились губы, и там, в глубинах старого зеркала, он увидел рябую рожу и ненавистные усы…
Только страх рождает такую ненависть, а с недавних пор его временами тошнило от страха…
Никто не узнает, никто и никогда, как он ненавидел эту братию, эту гнусную большевистскую Кабалу, в которую попал…
По ошибке, по непростительной глупости!
Вон Шаляпин, умница, не застрял, не засиделся и поет на весь мир!.. Правда, у него голос повыше моего, стало быть, другие возможности. А я куплен за гроши… Нашивками и орденами… Посиделками за красным столом!.. Куплен, конечно, но продана одна шкура, только шкура, а душа — свободна и готова лететь!..
И тут в гримерную, едва постучав, закатился директор Шапиро. Не поднимая глаз, он обошел Монахова со спины, сел на диван и поджал губы.
Они помолчали.
— Ну что, Рувим Абрамович? — спокойным и кра-сивым голосом спросил наконец Монахов. — Наша взяла?
— Нет, Николай Федорович, — упрямо сказал Шапиро. — Не наша взяла… Пока!.. Но это еще не конец!.. Я так не оставлю, верьте мне!.. Я пойду к Боярскому, поеду в Москву… А как же!.. Ведь это дичь какая-то!..