Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На великом стоянии [сборник]
Шрифт:

— Юбилейная, тридцать семь, квартира девять. Навещайте при любых обстоятельствах, очень обрадуете. И с женой, если будете вместе. Между прочим, почему ее не видно? Говорили, что утром приносила молока. Куда же девалась? Или тоже ищет овечку?

— Какое! До моих ли ей дел? Заглянула на полчаса и опять марш в Ильинское, на ферму, где ведет учет по надоям и выдаче кормов. В дежурке и ночует на своей раскладушке. Сюда ходить каждый раз недосужно, да и не близко: целых шесть километров. Ей году с чем-то не хватает до пенсии. Я ведь старше ее без мала на двадцать шесть лет. Вот отработает, что положено по закону, и снова заживем бесперебойно. А сейчас у нас сложилось в аккурат, как в первую пору после войны: тогда она тоже навертывалась в дом ко мне, можно сказать, на правах находницы. Чередом-то мы обвыклись, когда уж у нас родился Геронтий.

В кути зашипел, точно масло на сковороде, облившийся кипятком самовар.

— Облился! — всполохнулся старик и бросился в куть, хватко снял с самовара трубу и наглухо прикрыл его. Уже на столе тщательно затер кухонным полотенцем тусклые наплывы от воды на никелированном грушевидном корпусе полуведерного самовара. Когда управился с переноской из горки и глухого стола в кути посуды и всякой снеди к чаю, предложил сидевшему за столом в праздной вынужденности гостю:

— Может, сперва отужинаем? У меня от обеда полчугунка осталось в печи супу из порошка.

— Из какого порошка? — сразу оживился Лысухин.

— А в пакетах-то изготовляют для туристов, чтобы им не нагрузно было. Очень поедливое варево получается.

— Вы, значит, про концентраты. Спасибо. Я не ем много на ночь.

— Тогда я выну суп-то, а то скиснет в печи. Заправимся тем же какао. А на перекус хоть вот масла к хлебу, хоть грибной икры — чего пожелаете.

6

За трапезой Лысухин опять не преминул вернуться в разговоре к тому, о чем так не терпелось узнать ему. Отпробовав из стакана какао, он с умышленной похвалой отозвался о вкусном напитке, затем обратился к хозяину, который ел хлеб с грибной икрой, непроизвольно перемещая кусок из руки в руку, — ел споро, как спор был в движениях и на любом деле.

— Захар Капитоныч, заранее прошу извинить меня. Об интимных отношениях кого бы то ни было спрашивать непристойно. Но я не могу представить, как у вас с Секлетеей наладился взаимный контакт при такой разнице в летах. Вероятно, потому, что после войны ей, кроме вас, не нашлось на замужество никого помоложе?

— Какое, не нашлось! — с горячей убежденностью возразил старик. — Были охотники. Ветеринар Рутиловский из Ильинского, тоже вдовый, настойчиво вязался — да ошую… — Он положил кусок на стол и посуровел, склонив голову и что-то обдумывая, но тотчас как бы превозмог себя и открыто взглянул на гостя. — Вы правильно заметили, Вадим Егорыч, что не годится касаться семейного других, но хуже того — себя выпячивать против них. Рутиловский-то, судя со стороны, чем-чем не взял по сравнению со мной: и моложе, и представительный — только и красоваться таким на доске Почета, — и к тому же с дипломом. Но имейте в виду, я тоже никогда не блудился в потемках: всю жизнь привержен к книгам. С парнишек читал, что ни попадя, и все принимал на веру. На непонятные слова не обращал внимания. Они откидывались вроде высевок. Так бы оно и продолжалось, не случись раз сорвать с численника листок и вычитать в нем целых три таких слова в одной строчке: «В любви стабильны или контрастные натуры, или тождественные». Мне тогда уж было шестнадцать, и я начал засматриваться на девчушек. Не кройся в тех словах намека на любовь, наколол бы я листок на гвоздь рядом с численником. А тут завертел его в руках, точно засекреченный замок: хочется отпереть, но ни ключа, ни смекалки, никакой возможности. Хоть свихнуться от догадок! Не утерпел я, тем же вечером потопал в Ильинское, в народную библиотеку при школе. Книги выдавали раз в неделю. Радушная учительница Анна Евгеньевна жила за перегородкой от комнаты, где находились книги. Удивилась моему приходу: за день раньше до выдачи книг. Я слукавил, что перепутал среду с четвергом. Но она, добрая, улыбнулась на мою оплошность и охотно обменяла мне «Капитанскую дочку» на «Хижину дяди Тома». Тут я вынул из кармана листок с потайными-то словами про любовь и хоть схилился весь от заминки и устыжения, но попросил ее объяснить, что они обозначают. Она сразу сорвала с них пломбу: «Стабильна» — значит постоянна, прочна; «контрастные» — разные, во многом противоположные, а «тождественные» — одинаковые, тоже во многом сходные». И сама, вижу, чуть покраснела: догадалась, что кроме непонятных слов мне о другом узнать хотелось. Похвалила меня за любознательность и подарила мне словарь иностранных слов. Пользуюсь им шестьдесят два года. Хотите покажу? В чулане у меня книги-то.

Он поднялся, но Лысухин просительно воскликнул в попытке пресечь его намерение:

— Зачем, Захар Капитоныч! Словарь — не такая уж диковина. У меня он тоже есть: энциклопедический, последнего издания.

— А мой-то Брокгауза. Ладони не покроет, но на десять тысяч слов. Печать еле различишь — до того мелкая. — Старик сел и заметил, что и сам и гость забыли о еде и какао. — Ведь остыло у нас в стаканах-то. Всегда оно так за разговором-то: либо все умнешь да вылакаешь, либо ни к чему не притронешься. Пейте да ешьте, Вадим Егорыч!

— Спасибо, — подчинился Лысухин, взял кусок хлеба, с ножа намазал сливочным маслом и, откусив, с улыбкой и ноткой упрека сказал: — Все-таки вы уклонились от моего вопроса. Начали как будто по существу, а свели на листок из численника.

— Потому и свел, чтобы вам понять способней было. Мы с Секлетеей сошлись точь-в-точь как сказано в том листке. И не по одному из тех указаний в нем, а по обоим вместе. Начну о том, в чем мы разнимся. По годам ее мне в дочери приписать — тут прыжок почти через три жерди. Взять другое. Я взрывной. Только это не относится ко нраву — не подумайте, что горяч да задирист, — а к тому, как горазд на деле. Мне какое оно ни приспичь, хоть личное по дому, хоть колхозное и общественное вообще, срываюсь на него сразу, взагреб: норовлю охватить минтом тут и там, куда ни уведет помысел, куда ни кинет глаз. Опомнюсь, когда уж управлюсь. А у Секлетеи на то же самое своя сноровка: ни торопи, ни спешки — будто что нужно вроде не заботит, вроде мало касается ее. Примется с оглядкой, как оно ладнее, начнет с того, после которого другое само спорее подается на овладение, и хвать — уж все у нее готово скорее моего. И надо мной же лукаво посмеется: «Ну ты и забежка!»

— И вы не обижаетесь? — захохотал Лысухин, с локтями насунувшись на стол, довольный показавшейся ему очень меткой характеристикой чересчур задорного на все хозяина.

— А чего обижаться? Ведь она любя и не при людях… Теперь про то, что в нас от природы: я и в этом напускной, а она воздержанная. Она из тех женщин, что выше всего ценят душевность. Таких и в праздник не урвешь из толпы на пляс, не настроишь на пустые хаханьки: они помалкивают да улыбаются. Те, что падки на гулянки, где их и уем не берет, заметьте, не больно радивы даже к собственным деткам. А Секлетея-то, бывало, — шевельнись Геронька в зыбке и не подай даже голосу — сорвется к нему с кровати, словно не спала, а только ждала того, и сердцем тронешься, как начнет нежнее птенчика: «Ши, ши, ши!..» — Он через стол подался на сближение к сидевшему напротив гостю и потаенно, не без устыжения признался: — Она стала чаще приходить ночевать домой, как посадили меня на диету, и уважительнее относиться ко мне: в ее возрасте любая противится ненужному и ценит за уступчивость… — Снова принял прежнее положение на стуле и, как докладчик на трибуне, глотнул остывшего какао, не ощутив в возбуждении его вкуса. — Не умолчу и о других неукладках у меня с ней. В том, что я партийный, а она не состоит, ничего нет особенного: оба мы, точно лошади прежде в парной упряжке, одинаково катим тарантас-то; только я в оглоблях, а она в постромках, я взнуздан и на вожжах, а она просто на пристяжке. Но самое разительное, в чем мы особенно расхожи, это то, что я безбожник, а она церковница. И сколько мне ни доводилось вытаскивать из нее эту занозу, так до сих пор и не выперстил совсем.

— Что значит «церковница»? — весь обострился вниманием Лысухин. — С чего она такая?

— От воспитания. Вы говорили, что осиротели пяти лет. К тому же при живых родителях. А у нее они умерли на одной неделе, когда ей было тоже не больше шести годков.

— Почему умерли так скоропостижно?

Вместо ответа старик улыбнулся, глядя на Лысухина — как тому показалось — невидяще, потусторонне, захваченный вдруг вроде забавными воспоминаниями, затем заговорил еще увлеченнее:

— Я сам узнал от нее об этом уж спустя несколько лет. Той зимой, когда она осиротела, староверский поп напросился в сельсовете приютить ее у себя, чем только обрадовал: отпали хлопоты с отправкой ее из дальней глухомани в Урень, чтобы сдать тоже, как и вас, в детский дом. Три года она жила в няньках у попадьи, а потом поп списался со своим духовным начальством и увез ее в Москву под надежный надзор. Жила она на квартире у старой чернички. Днем ходила учиться в школу, а по вечерам и в каникулы зимой и летом суровая старуха потаенно готовила ее в служки: обучала чтению церковных книг, пенью по крюкам и тому, как ведется всенощная, обедня и всякая храмовая обрядность. Как только ей минуло восемнадцать, сам епископ направил ее в Угорье за Нодогой вести хор в церкви. Восемь километров отсюда до того села. Там она и вышла замуж за Федора Аверкина. Федор-то в начале финской войны был ранен и с полгода пролежал в госпитале. После демобилизации остерегся тяжелой работы в колхозе: не открылась бы рана — и заделался казначеем в церкви. Тем летом сорокового года случись в Угорье пожар — полсела опряло огнем. Сгорела и церковь: деревянная была. Федор и Секлетея тоже лишились дома и остались не у дел. Местные погорельцы порассовались на жительство кто к родне, кто по соседству, а молодоженам-то получилось так, что не к кому приткнуться. Услыхали, что у нас в Алферихе Василий Цыцын заколачивает дом и с семьей переезжает в Красноборский леспромхоз, где по зимам работал бригадиром, а тут уж его назначили начальником участка, незадорого купили его пятистенок в рассрочку. Мне было на руку, что они прибились к нам. Федор только с виду был ершистым, а в обращении вежливей иного учителя и по соображению тоже не тятя-валятя. Я его вскоре поставил счетоводом взамен Степаши Рунтова, который по пьянке постоянно допускал путаницу в составлении ведомостей по начислению оплаты на трудодни, да бывало, что и нужный документ засунет неизвестно куда. А Секлетея и статью, и благонравием, и столичным произношением любого из наших деревенских клонила на расположение и уступчивость. Я сам, когда она пришла ко мне не в контору, а на дом проситься насчет работы в колхозе, опасался, как бы не проштрафиться перед ней словом или чем другим и не выдать своей мужицкой закваски, чего не испытывал, каких женщин ни заносило к нам из района и области по разным делам. «Не знаю, — сказал, — куда и определить вас, Секлетея Ивановна. Ежели в полеводческую бригаду на прополку, так вроде не подходяче. — Не уклонился от правды, заметив, что она уж в половину на сносях. — Может, пожелаете в телятницы? Теперь по летней поре в телятнике почти все выпойки и с ними меньше хлопот: выгнать с утречка на выпас и приглянуть, не отбился бы который на сторону и не завяз бы где. В этом вам помогут наши девчушки: они взялись ухаживать за телятами все лето. Слюби. Две пасут, а две другие чистят телятник, когда телят приходится сейчас пригонять в полдень на время, пока уймутся слепни. Знают дело. Вы только ведите надзор и будьте подответственной». Согласилась без задумки, но попросила, нет ли книжечки по уходу за телятами. И умыла меня, председателя: по животноводству мною было читано и перечитано в газетах, а вот обзавестись полным пособием о том ни разу не пришло мне в голову. «Поеду завтра в райзо — непременно привезу вам, — смягчил посулом свое упущение и увильнул в разговоре на другое: — Привьетесь ли на таком гнезде, как наш захолустный угол, поскольку, говорят, вы жили в столице?» — «Мне, — сказала, — по душе, что у вас малолюдно и несуетно. Праведные угодники тоже удалялись в пустыню и не брезговали черной работой. Я-то недостойна их. Даже грешно намекать на то. А и в столице я не очутилась бы при живых родителях». Тут меня, тоже что и вас, проняло узнать, отчего они скончались так сразу. «От вифлеемции, — сказала с прискорбием. — Болезнь такая постигла тогда всю нашу округу. Ее занесло к нам оттуда, где град Вифлеем, где, по Писанию, царь Ирод погубил тысячи младенцев, как только узнал от соглядатаев о рожденном и тайно сокрытом пока ниспровергателе его Иисусе Христе. Вифлеемция так же косила народ той зимой, как Ирод казнил невинных младенцев». — Я сперва даже охолонул, услыхав о страшном бедствии, что унесло ее родных, а вместе с тем едва не рассмеялся тому, как она чудашливо истолковала его. И не постеснялся дружески объяснить ей: «Что болезнь закинулась из Палестины, это верно. Но назвали вы ее поместному, как запомнилось вам от той детской поры. А настоящее-то ей название не «вифлеемция», и инфлюэнца, или грипп». — И тут же принес из чулана словарь. — Вот видите? — доказал он свою правоту. — «Так что Ирод да избиение младенцев тут ни при чем, Секлетея Ивановна. Это уж вы от себя пристегнули из Писания-то: для впечатления». Ни в сник, ни на дыбки она с моей осадки, точно пропустила мимо ушей. Только и спросила, собираясь уходить, можно ли ей завтра же приступать к делу. Зачем, мол, откладывать, ежели договорились? «Хоть сейчас идите на ферму: там моя жена работает дояркой, она вам все покажет, что имеется в телятнике, а наши девчушки — у них каникулы — помогут вам согнать телят на выпас и на стойку к реке. Сразу будете в курсе. Завтра же вручу вам и пособие». Так и получилось у нас при первой-то встрече, как по тому листку из числениика, — с отрадным самодовольством заверил он Лысухина. — В одном неувязка, в другом лады. И посейчас держимся на этом уровне. — Тут же сцапал его стакан и свой и, выйдя из-за стола в куть, выплеснул из них остывшее недопитое какао в таз под умывальником. — Наливайте горячего, — поставил стакан перед гостем, — да пейте и ешьте как следует. А я пока схожу на улицу: догляжу, не вернулась ли Маняшка, — не забыл о потерявшейся овце.

7

В его отсутствие Лысухин не стал угощаться один, полагая, что хозяин скоро вернется и в возобновившейся беседе за столом несомненно признается во всем сокровенном о связи с Секлетеей: его уж распирало охоткой на это, хотя отнюдь не из хвастливых побуждений. Оставшись в избе наедине, Лысухин через полноту доверия, оказанного ему хозяином, чувствовал себя освоенно и вольготно. Он потянулся, отключившись от всяких размышлений, но не поддался готовому одолеть его дремотному отупению и посмотрел в окошко. На воле ничего уже нельзя было различить в сгустившихся потемках. Ветер наваливался на стены и окна с таким шумом, будто кто-то извне усердно обметал их обширным пуком прутьев с листвой на них. Струйки ветра даже проникали сквозь закрои ставней и колыхали занавески. Лысухин был доволен, что случайно избежал пагубной ночевки на улице в такую непогодь. Он взглянул на свои ручные часы: по времени как раз должны были передаваться новости. Он включил телевизор. На стабилизаторе под табуреткой огненной монетой возник накал, но аппарат не действовал по неисправности. Лысухин выдернул штепсель и подошел к перегородке с фотографиями. Портрет Секлетеи снова приковал его внимание. Теперь он понимал, почему она повязывалась, как монашка или как сестра милосердия в фильмах о первой империалистической войне: малые знания, полученные ею за семь лет обучения в школе, были наглухо запластованы иной, подпольной наукой раскольницы-старухи, внушившей ей непреложно держаться веры и подготовившей ее в прислужки при церкви. И только ранний брак с Федором Аверкиным, старшим сыном тоже в староверской семье, да стихийное бедствие, постигшее село, понудили ее вместе с мужем приобщиться к колхозному труду накануне Отечественной войны. Невероятным оставалось пока, что побудило ее после выйти за безбожного «забежку». Может, был он тогда не только неутомимо подвижным, как теперь, а вероятно, отменно хватким, несмотря на свое разительное возрастное старшинство над ней. При мысли о том Лысухин живо переключился взглядом с портрета Секлетеи на другие фотографии и на одной из них, помутневшей от давности, увидел семейную чету — Захара Капитоныча в молодые годы и его жену Марфу. Признал их потому, что на коленях у него сидел мальчик лет шести, а у нее — девочка того же возраста — их двойняшки. Снимались они, должно быть, в конце двадцатых годов, может, на сельской ярмарке, ибо одеты были по-деревенски нарядно. Но обличию их совсем не соответствовал фальшивый фон — аляповато намалеванная на парусине белая усадебная беседка среди темных кипарисов за прудом, на котором в горделивых позах красовались лебеди. Подтянуто сидевший на венском стуле Захар Капитоныч держал голову с буйно всхолмившимися курчавыми волосами молодцевато, навскидку и тем выглядел выгоднее своей красивой жены, оттого что она пригнетенно сникла корпусом, придерживая изумленно уставившуюся на фотоаппарат и вот-вот готовую соскользнуть с ее коленей дочурку. Сохранилась лишь эта семейная фотография с Захара Капитоныча и Марфы. Порознь снимков с них не было тут. А вот их двойняшки сфотографировались не только с группой одноклассников по окончании семилетки, но и позднее — во фронтовой обстановке в годы войны. Улыбающегося Геральда с двумя медалями на гимнастерке фотокорреспондент запечатлел у танка. Регусту тоже кто-то заснял в санбате при перевязке ею молоденького, как она, сержанта, раненного в голову. Лысухин сосредоточенно смотрел на юные лица этих ратных близнецов и сожалел, что их уже нет. Но вместе, судя по памятнику с их именами, он утверждался мнением, что их существование отнюдь не прекратилось вовсе: родившись тут, они тоже, как бы наравне с отцом, оставались коренными обитателями исчезнувшей деревни. Невозможно было обосновать, что крылось в этом странном стыке существенного с несущественным — условность, или некая закономерность, или то, чему еще время не подвело итога, — только Лысухин никак не мог отторгнуться от обуявших его строгих раздумий о том. Заслышав шаги поднимающегося на крыльцо хозяина, он отошел к столу и сел на прежнее место.

— Каковы успехи? — спросил старика, когда тот разделся и повесил на гвоздь фуфайку и фуражку.

— Занесло все вехи, — без уныния отшутился на его вопрос старик. — Не показывается и себя нигде не выдает. Манил на задворках и у овинных ям на старых гумнах — ничуть ее там. Но дожжик турнет ее домой, где бы она ни облежалась. Он уж держится на ниточке и вот-вот прыснет. Тучи наглухо обложили небо.

— А не задрал ли вашу овечку волк?

— Не должно: про волков давно не слыхать в наших местах. Нынче зимой Митюха Магерин доглядел передернутый поземкой крупный след и поставил капкан. Думал, волк попадет, а угодила рысь задней лапой. И с опушки забилась в самый густой чапыж. Он бы сразу взял ее, да порвался ремень на лыже. Едва настиг ее вбродок и придушил вилашкой. Но попахал собой снег на Свинкине.

— На каком Свинкине?

— Лес под Максютином, — смеясь, сел старик на свой стул. — По веснам при разливе Нодоги его затопляет. Годов тому десять председатель Максютинского колхоза Климков додумался огородить его и в начале лета завезти в тот лес со свинофермы шестьдесят голов поросят: дескать, к осени отъедятся на готовых природных харчах не хуже диких кабанчиков. Что было! — с зауморной миной на лице воскликнул старик. — Сперва, после новоселья-то, поросята не подавали голоса, только рыскали да хватали, что послаще: ландыш, чернижник, мокрец. И добывали всякую живность под расковыренным дерном да в иле по ручью. Не так уж много доброго нашлось им в том лесу, и попадало оно больше не в утробу, а под копыта. Вскоре былинки не осталось там, и корни деревьев оголились кое-где в разрытой да разметанной земле. С нехватки пищи поросята стали кидаться друг на дружку, как в боксе. Такой поднимут визг — случись бы по близости тот же волк, — не только кинуться на них, а убежал бы со страху, поджав хвост. Хотели их обратно в свинарник, да разве подступишься. Бабы с телеги-то бросали им подкормку со страхом и опаской: оступись на возу да упади к ним за огородку, тут же загрызли бы — до того одичали. Не в рост их гнало и не в длину, а больше в сугорбку. И рыло у каждого очень вытянулось и завострилось. Забивали их по осени там же, в специальной клетухе: поштучно пускали в него через узкий лаз и с полатей ножом на черенке, не короче навильника, кололи под ухо. На мясе не оказалось жиринки — постнее зайчатины. И шкуры в заготкоже еле приняли за бесценок: ужасно засмолились от грязи. На весь район прогремел Климков своей затеей выскочить по мясопоставкам в передовики. А лес тот, где откармливались поросята, так и называется с тех пор Свинкиным.

Поделиться с друзьями: