Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На великом стоянии [сборник]
Шрифт:

— А были у вас такие попытки? — с локтя на подушку приподнялся Лысухин на постели.

— Секлетея не ввязывалась ни в религиозные, ни в политические споры: знала, что в этом ей со мной несдобровать. По мне потрафляла. Даже лоб перекрестить по надобности ходила в чулан. И теперь то же самое. Там у нее, в углу, прикрыт коленкоровой занавеской «Спас нерукотворенный». Лик темного письма, глаза навыкате, на лбу морщины ижицей, а нос копьем — все это для устрашения. Там же, в ее сундуке, хранится и Библия. — Старик засмеялся и повернулся на бок, лицом к Лысухину. — Как-то в бане Секлетея разомлела от пару и сладкого размора, окатилась и говорит: «До чего хорошо! Не ушла бы, как бы не вечерняя дойка. — И вздохнула: — Ох, все суета сует и всяческая суета». Я ей с кутника: «Это ты, голубушка, из сундука про суету-то сует. Давай, — говорю, — и про «круги». Там, в той книге, так и уложено от лица древнего царя, что он якобы многое постиг умом, во многом преуспел делами, но ни от чего не испытал полной отрады и пустился в домыслы, что все-де суета сует, ничего изменить нельзя, все повторяется и «возвращается на круги своя». Лукавая установка: ни к чему, мол, не стремитесь, будьте довольны тем, что дано вам свыше, и не жалуйтесь на свою участь. Те, кто сочинял это, нужды не знали. Побились бы сами за кусок при рабском-то бесправии — то ли бы запели! Нет, брат, не бывает того, чтобы ничто не изменялось, а только кружило да куралесило таким, как оно есть. Во всем постоянно происходят перемены: одно обновляется в лучшем виде, другое искажается до неузнаваемости, а иное изводится вконец. И все это делается не само собой, а по разным причинам. Взять в совокупности все человечество. Чего только не хлебнуло оно за все времена! И только теперь началась прокладка пути к самому справедливому из них — без войн, без угнетения, с полным довольством для каждого из нас. Скажешь ли про такое, что суета сует? Как бы ты думала?» Секлетея поморщилась: «Чего спрашивать? Точно я против. Больно уж придирчив ты к каждому слову». Ополоснула еще раз лицо, выжала воду из волос и, ничуть не досадуя, вышла в предбанник одеваться. — Старик улыбался, тешась воспоминаниями. — Я не стеснялся накидывать уздечку на ее обветшалые слова из сундука-то, и она уж робела в разговоре со мной замахиваться своим «в Писанье сказано». Не солгу вам, Вадим Егорыч: за тридцать лет совместной жизни с ней я только однажды попался по недогадке на ее староверский крючок. На первом году, а начале сентября, отвез я ее в гавриловскую больницу рожать. Сказался наведаться через день. А уж смеркалось. Было сухо и тепло. И мне вздумалось заночевать на воле. В больничном дворе ставить подводы не разрешалось. Я отъехал от ворот до конца забора и тут, за углом, под навесью разлапистых елей, подвязал лошадь к нижней приколотине забора, где были выломаны две доски. Завалился на клевер в кузове тарантаса и уснул, с полной уверенностью, что если Секлетею и заберет бабья лихва, так страшиться нечего: родильница под наблюдением. Проснулся не сам по себе, а от такой встряски, что чуть не вылетел из тарантаса. Оказалось, лошадь прянула назад и затянулась на вожжах: испугалась свиньи, которая просунула со двора в пролом башку, сорвала с головы лошади веревочную плетушку с объедками клевера и целиком, без разбора пожирала ее. Я кнутом стегнул по воздуху. Свинья визгнула от испуга — и башки ее в проломе как не бывало. Я отвязал вожжи, поправил на лошади упряжку и поехал к больничным воротам, злясь на себя, что проспал, пока не ободняло. Нет бы ночью спохватиться о жене! В приемном покое еще никого не было. Нельзя сказать, что деревенские не охочи лечиться. Но во время уборочной по возможности перемогаются от недугов и откладывают их до управы. Старая дежурная сестра обрадовала меня рождением сыночка и скороговоркой доложилась мне о его появлении на свет: «Ведь задался на четыре с половиной килограмма! Всю ночь ваша жена кричала от потуг да призывала святых угодников, чтобы поразомкнули ей обручи-то. И точно вняли ее набожности: освободилась перед рассветом».

Секлетея очень осунулась за маетную ночь. На висках ржавчинные пятна, какими окрашивается кожа у некоторых женщин под конец сносей, сошли с лица вместе с загаром, и меня при мысли о своем возрасте зацепило ревнивостью оттого, что бледность-то вдруг так явственно омолодила роженицу и придала ей красы. Секлетея от бессилья еще не справлялась чередом с владеньем, но дитя уж покормила и в умиленье, без слов, кивком головы с подушки указала мне на него: смотри, мол, на нашего наследника! А он лежал о бок с ее койкой, на матраце, которого хватило на пару подставных стульев. Завернут был вместе с ручками и марлевой повязкой на головке в белое одеяльце. Вроде схож был с диво-куколкой, но живой по всем статьям: личико розовое, светлое и с таким нежным глянцем, какой можно видеть весной на только что распустившихся листочках. Дивило то, что дышал ноздрюшками, а в приоткрытом ртишке все еще не лопнул молочный пузырик после недавнего-то кормленья. Голубые-то глазки так вперил в белый потолок, словно читал там свою биографию. «Как назовем?» — спросил я про него Секлетею. «Геронтием», — заготовленно наказала мне она. «На вот, — подумалось мне. — Я по молодости падок был на ненашенские имена своим новорожденным, и ее повело на то же. К чему Геронтий? Куда почетнее Иван! В войну скопом всех наших фронтовиков немецкие оккупанты называли в насмешку Иваном, пока он не загнул им салазки. Да и Европу спас от фашистского ига. Потому я тоже наперед имел в виду это славное имя, в случае, если родится мальчик. Но разве станешь противиться желанию матери?» Я так и зарегистрировал сыночка, когда поехал из больницы домой через Ильинское. Там же заодно зашел из сельсовета в магазин сельпо, чтобы получить по свидетельству индивидуальный пакет с детским бельем, как полагалось тогда на младенца. Продавщица Фетиста Дурандина доводилась родственницей Федору Аверкину, мужу-то Секлетеи. Она была выдана в Ильинское из Угора за Нодогой еще до пожара, когда там сгорело полсела вместе с церковью. Ей было известно, что Секлетея вышла за меня. «Ай-ай! — по-доброму возликовала она, читая свидетельство. — Мальчик родился у вас. Поздравляю, Захар Капитоныч! На-ка, ты, на… и назвали-то духовно». — «С чего вы взяли, что духовно?» — неприятно укололся я таким сообщением. «А как же! Геронтий-то у нас, старообрядцев, был епископом. Лет уж сорок назад. Благоугодливый! Мы и теперь чтим, как святого, этого владыку. Не гнушался самым бедным приходом. Уж на что наше Угорье запропастилось в глухомани да в заувее, а и то однажды приезжал на пасху служить обедню. Не только в церкви, даже на улице жгли свечки, когда облачали его и пели это самое: «Из палаты деспот-та!» Я отмяк оттого, что она переврала величанье-то, но не стал поправлять ее, лишь сказал в оправданье: «Ну, наш-то Геронтий не будет ни духовником, ни владыкой. А подрастет, та же ребятня без разбора станет его кликать и Герошкой и Ерошкой».

19

Старик снова улегся поудобнее, чтобы отдаться сну. Но у Лысухина еще не иссякло любопытство. Он, не считаясь с утомлением хозяина, сказал на подзадор ему:

— Мне сдается, Захар Капитоныч, что Секлетея все-таки скрытно тяготилась вашей партийностью и не без умысла дала сыну имя епископа.

Старика словно подбоднуло. Он с упора на руки сел быстро, вприскок, и так же проворно спустил ноги с печи.

— Я не попрекал ее за это, — оправдательно заговорил о жене. — Понимал, что к чему. Ей при родах не хватило на заступу от мук всех святителей и угодников. Кроме них и епископ пришел на ум. В ее положении накличешься кого бы то ни было и чем, чем ни посулишься. Как бы вы думали? А насчет моей партийности, что она Секлетее не по нутру, это зря вам показалось. Знали бы, как Секлетея переживала, когда хотели у меня отобрать партийный билет.

— За что? — Лысухин тоже сел от неожиданности на постели, вытянул шею и уставился на него, как сторожевой гусь.

— За «королеву полей». Вы, чай, помните, как называли тогда кукурузу. Ее пытались внедрить во всех северных областях, чтобы увеличить кормовую базу. Оно хорошо, кабы взялись не с кондачка, а подведя научную основу, что, конечно, делается сейчас, и достиженья скажутся. А тогда эта выгодная культура была в новинку нам и сразу захлестнула нас. Всяко начали сеять ее: и сухим зерном, и с замоложенным ростком, и рассадой в торфяных горшочках. Три весны подымали ее в атаку против наших коварных для нее природных условий — и все с уроном. Впору отступиться бы пока, но, как нарочно, ученикам в Ильинском удалось получить редкостный урожай ее на пришкольном участке в сотку га. Она взошла и в колхозах. Но в те дни, как весне перейти в лето, начались холода, задожжило, и всходы зачахли от сивера и мокроты. А школьники прикрывали их бумажными колпачками да напускали на участок дым от костров. Можно сказать, сохранили своим дыханьем. Потом их кукуруза споро пошла в рост и к осени вымахала такой доброй дурой, что твой сахарный тростник на Кубе. Ни серпом, ни косой невозможно было срезать ее, топором срубали под корень. Она в потолок уперлась макушкой в кабинете инструктора. Привезли ее из Ильинского, связанной в пук, толщиною в верею ворот, и собрали нас, председателей колхозов, чтобы обсудить, почему нас постигла неудача с ней. «Полюбуйтесь, горе-хлеборобы, как школьники утерли нам нос», — выкорил инструктор, указывая на кукурузу учащихся. Максютинский председатель Климков, тот самый, что пытался откормить в лесу, на Свинкине, поросят, возразил: «Павел Митрофаныч, велик ли загончик, на котором школьники ухаживали за ней? — кивнул на кукурузу. — С наши ли Палестины? Где бы мы взяли бумаги на колпачки, чтобы прикрыть каждый побег во время стужи? Для этого не хватит всех подшивок газет и всех архивов за несколько лет в районе. Да и кому вертеть колпачки-то? У нас и без того не хватает людей на управу». А инструктор был заносчивый и недотрога. Ему слова поперек не скажи. Он в щелку сузил глаза и вонзился ими в севшего Климкова. Минуты две смотрел так на него да меленкой крутил в пальцах карандаш, потом заговорил: «Ты что, председатель? Капитулируешь перед трудностями и расписываешься в собственной несостоятельности?» Климков отмолчался, и грозу пронесло. Зато нам досталось на орехи: задал нагоняя за неудачи с «королевой». Потом под запись продиктовал нам наказ о ней на будущую весну: и увеличить площадь посева под нее за счет распашки клеверов, и измельчить почву, как на грядке, и произвести отстрел грачей да подвязать их для отпугивания к шестам, и запастись хворостом, чтобы б случае стужи обогревать всходы дымовой рубашкой. Я придерживался указаний, кроме одного: пожалел загубить все клеверище, припахал от него по осени только три ломтя к пустопорожней-то полосе, на которой в начале июня пропала кукуруза и на которой за лето не раз паслось стадо, чтобы не очень затравянилась земля. Но не за клеверище попал в опалу инструктору, а за овес. Перед весной наведался ко мне в контору Василий Цыцын. Мне сдалось, что он заехал в деревню по тяге к родным местам: ведь у него купили дом-то Секлетея с Федором. А он по делу побывал в соседних колхозах: заблаговременно вербовал людей на сплавной сезон. Я тоже посулил отпустить человек пять, хоть в посевную не бывает лишних рук. За чайком у меня Василий-то по-доброму похвалился, что их леспромхоз вышел в передовые. Директора наградили орденом Ленина, а его — Трудового Красного Знамени. «Оснащаемся, — говорит, — новой техникой, заменяем конную тягу трелевочными тракторами. Уж списываем остатки фуража. — И предложил мне: — Не желаешь ли овса по государственной цене? Могу отпустить четыре мешка?» Меня сразу поблазнило: «А не посеять ли кукурузу-то вместе с овсом? Она, может, спрокудится опять, а уж он-то не подведет. Пусть даст те же шесть-семь центнеров с га, как огульно занижают его урожайность, но ведь в счет и солома! Не дотягивать же четвертую весну скотину до сгона одной хвоей». Я на другой же день съездил в леспромхоз. Овес-то оказался крупный да чистый, как янтарь. Меня то пугала, то подстрекала моя затея до поры, пока не сошел снег. А весна выдалась ранняя да теплая. Уж перед концом апреля Илья-пророк раскатился на своей колымаге оглушительнее реактивного самолета и тем напомнил: «Коль услышал первый гром — сам себе будь агроном». Я не стал медлить, вызвал тракториста из МТС, наладили мы сеялку и точно в сказке повенчали в поле «Иванушку-дурачка» с «царевной-королевной». Май расщедрился на благоприятную погоду: припекало и помачивало. Но на исходе третьей декады засылают телеграмму и передают по телефону, что через сутки ожидается резкое похолодание с заморозком на почве. Велят принять меры по сохранности посевов. Я очень встревожился: мои-то «молодожены» в поле не только выбились на вольный свет, но и хорошо пошли в рост без помехи друг дружке. Овес скустился и погнал из каждого пучка почковатый стебелек с острием на верхушке. И кукуруза раздалась с рюмашку ландыша. Я на другое же утро объявил колхозникам на наряде быть начеку. Наказал двоим развозить для костров запас хвороста и кучками раскладывать вокруг строго подответственного нам участка в поле. Сам я в тот день не раз выходил из конторы приглядеться к погоде. Она менялась наяву. Куда ни глянь поверх, везде белели горы вспученных туч с сивой навесью под ними. Часто накрывало, но вместо дождика скупо сорило льдистой крупой. К вечеру тучи размотало и разнесло. Оголенное небо сделалось таким чистым и ясным, будто вымыли его, как пол на праздник. Но из бездонной глубины его начала истекать, в противоборство яркому солнцу, стылость. Встречный ток от земли, прогретый за ведреные дни, препятствовал желтому перышку упасть при полнейшей тишине, и оно толклось в воздухе, подобно мотылечку. Малышке было бы в утеху видеть пляску перышка, а у меня сердце ныло оттого, что земля уж отдавала тепло. Прогноз оправдывался. Я на велосипеде съездил в поле, где бабы пропалывали лен, и еще раз предупредил их прийти ночью на участок с кукурузой пожечь костры, чтобы отстоять всходы. А похолодало чувствительно. Ночью на участке нас не донимал ни один комарик: все попрятались от стужи в самую гущу зеленых побегов. Но и там им склеила крылышки роса. Крупные капли ее пригнетали каждый листик, каждый стебелек и так сверкали при несгасаемой заре, хоть собирай их на оправу в кольца да сережки. Но как только петухи в деревне перекликнулись за полночь и заря разогнилась явственней, весь участок на глазах стал меняться: зелень потускнела и опепелялась от инея. Я поторопил баб зажигать костры. Однако все наши хлопоты закончились впустую: дым от костров ни с которой стороны не клонило к земле, он вместе с искрами клубами завивался вверх. Иней белил землю, пока солнышко не поднялось на высоту шеста, что был воткнут на самой середине участка. Вместо грача на шесте висела чучелка, которую Секлетея выкроила и сшила из черной овчины.

Инструктор через день после спада холода поехал по колхозам осматривать «королеву». Не миновал и меня. В контору не заглянул, а просигналил мне на выход гудком из машины. Я сразу понял, что он уж вдоволь накатал «веселого настроения». Мою протянутую к нему руку для приветствия так и отшиб строгим вопросом: «Что с кукурузой? Информируй короче!» — «Взята за фук, Павел Митрофаныч. Всяко пытались спасти, но от заморозка схилилась и почернела. Теперь уж, наверно, свалилась». — «Наверно! — моим же словом уколол он меня. — Сам не знает чередом, горе-хлебороб! Поедем, показывай!..» В поле он воззрился на оставленный мной клевер, будто постовой на неожиданно появившегося лазутчика. «Почему не перепахал?» — круто обернулся ко мне. «Пожалел, — говорю, — Павел Митрофаныч. Подумалось, не остаться бы опять без кормов. И ему про клевер-то, чтобы задобрить: полюбуйтесь-ка, мол, как он дивно закурчавился! И зацвел. Через неделю снимем первый укос». — Старик засмеялся: — Похвала та моя клеверу пришлась ему вроде застрявшего куска в горле. Он посопел, перехватывая портфель из руки в руку, и выдавил: «Значит, умышленно подстраховался в разрез директиве! Ну, а где же кукуруза?» — «Вота, Павел Митрофаныч, — показал ему на смежный с клевером участок, сунулся с дороги в зеленые всходы и с корешком вырвал из земли палый, осляклый побег кукурузы. — Видите, — говорю, — вся пропала». — «Еще бы не пропасть в такой травище! — взорвался он. — Почему не пропололи?» — «Это, — говорю, — не трава, а яровое. Я ее, «королеву»-то, вместе с овсом посеял». — «С овсом? — гневно удивился он. — Где ты взял его?» — «Было, — говорю, — у меня энзэ, — уклонился я от того, что раздобылся случайно: ведь за три года в наших колхозах овес перевелся до зернышка. — Не унывает, что овдовел, — опять я инструктору про овес-то. — Ему кратковременные холода нипочем. Вон он как вытянулся после них: бодрее бравого солдата Швейка». — «Понятно! — обрезал меня инструктор. — В эксперимент ударился, доказать захотел. Какой умник выискался: «вдовца» мне ухитрился подсунуть вместо основной кормовой культуры. Вызовем в райком на бюро». — «И в райком, — говорю, — явлюсь, если только по вызову насчет кукурузы. Она повсеместно не задалась здесь — сами видели. А вот, может, невдолге выведут устойчивые семена для наших угодий, так пуще возьмемся внедрять ее!..» Но он счел недостойным вдаваться со мной в разговор, залез в машину и с силой захлопнул дверку, точно выстрелил в меня.

20

Лысухину памятно было то время, когда пробно вводились всякие новшеские мероприятия, которые, по сути, вскоре же оказались жизненно несостоятельными и отторгнулись самой действительностью, но все-таки в некой доле ущербно повлияли на нее. Он посочувствовал старику, очутившемуся по воле обстоятельств той поры своего рода невинно пострадавшим «стрелочником»:

— Вы же не были причастны к природной стихии. Инструктор необоснованно сорвал на вас досаду, если рассудить здраво.

— Что из того! — воскликнул старик. — Стихия сама по себе, а ему, понимаете, подвернулось еще и другое, на что можно было при отчетности сослаться. Через то и помыкнул мной в оправданье себе. Так бы и получилось, не вступись за меня Секлетея: «Подавай, — настаивала, — в райком на него». — «Не подашь, — говорю, — пока не вынесено решения. Через голову, мол, шагать не принято». — «Смотря, — говорит, — через какую? От дурной не дожидайся того, когда тебя обесчестят». Я все-таки придерживался своего, хоть и оставался при делах сам не свой. В те дни не находил себе места, сновал туда-сюда — вроде как с доглядом, в чем не было крайней необходимости: все ладилось нормально по заданьям на наряде. Только в кузнице забывался от неприятных дум: звоном-то их отгоняло на время. Секлетея уж не настаивала на том, чтобы я до вызова в райком попытался похлопотать за себя. Дескать, раз считаешь пока неудобным, так как хочешь. Мне даже сдалось, что, может, в ней произошла перемена: окажись я беспартийным — отпадет и мой перевес над ее убеждениями и ей будет вольнее жить со мной. Не погорюет, если даже снимут меня и с председателей. Чего-чего не лезло в голову дуром! — Старик со смехом помотал головой в укоризну себе и продолжал: — Секлетея не только отнеслась с твердой выдержкой к тому, что случилось со мной, но не сочла зазорным пойти на то, на что не решался я: сама вместе с доярками написала в райком заявленье в мое оправданье. Главным-то в нем была выставлена не напраслина, какую учинил надо мной инструктор, а то, что наш колхоз, как и другие в районе, три года терпел неудачи по выращиванию кукурузы, потому из-за нехватки кормов наполовину не додавал молока по плану и еле-еле дотягивал скотину до весеннего сгона. То же самое, упомянуто в заявлении, неминуче постигло бы колхоз и нынче, не сохрани-де я от распашки клеверище и не подними яровой клин. И хотя, сослались, кукуруза пропала опять, зато на ферме, в подспорье сену, будет вдоволь вторичных кормов, благодаря дальновидности председателя. — Старик, стеснительно ухмыляясь, поерошил ладонью волосы. — Выгородили меня, так и ниже написали, что в текущем году они обязуются надоить и сдать государству молока от каждой коровы вдвое больше против трех неудачных прошлых лет, а также полностью сохранить молодняк.

Лысухин засмеялся:

— Занятно. Создалась ситуация, словно при игре в домино: схожено на забой — считай очки. Где же проводилось разбирательство по вашему инциденту?

— Нигде. Как оно полыхнуло невзначай, так и потухло почти без дыма и копоти. Инструктор не удосужился сразу оформить то, чем посулился мне. Раньше того к нам в колхоз приехал из города наш секретарь, чтобы на месте убедиться в наличии кормовых-то ресурсов. Собой ладный и видный, как борец, голова бритая, глаже клеенки, а взгляд такой, точно ты уж попадался ему на глаза в добрую минуту. В поле он так цепко рассматривал с дороги овес и клевер на смежных загонах, похоже, пытался наперед подытожить их урожайность. Овес еще не выметался в кисть, но от ветерка уж волнился, как вода от теченья на мелком перекате, и по клеверу серебром мелетешили волглые от росы листочки. Секретарь обернулся ко мне и сказал про поле: «Внушает, что ваши колхозницы вполне могут выполнить свои обязательства по молоку, если то и другое, — указал на овес и клевер, — вам удастся сохранить и убрать вовремя. — И в упор, но весело глянул на меня: — Признайтесь, вы сами сагитировали их написать заявленье?» Я даже отшатнулся: «Что вы! Мыслимо ли, коли меня пока не вызывали и ни в чем не известили? Не видя броду, не суются в воду. Оно мне как снег на голову. Вот за жену не поручусь: она в том первой застрельщицей. Я не соглашался, а она, ишь ты, по своей воле…» — «А вы не вините ее, — коснулся он моего локтя. — По обстоятельствам, изложенным в заявлении, и по тому, что оказалось налицо, можно сказать, что вы ничуть не перегнули палку. Разберемся и уладим — заверяю вас. — Обнадежил меня и опять загляделся на овес. — Славно, — похвалил, — подался в рост! Не на всякой опытной станции бывает такой об эту пору. Если доспеет до жатвы благополучно, то даст зерна с гектара центнеров сорок, как не больше. И соломой обеспечитесь вдоволь. Я ведь, — сказался, — агроном по специальности. Тимирязевку окончил». — «Так-так, — подхватил я. — Недаром вы с понятием толкуете про овес-то. Он потому хорош, что угодил на подготовленную землю. Она три года оставалась незанятой после неудач с кукурузой-то. А мало ли в нее мы понапурили всего: и навозу, и торфу, и золы из печей домов и бань колхозников, и минералки, подкинутой райзо по разнарядке. Жаль, не хватает еще самого простого удобрения, которым обеднена наша местность». — «Какого же?» — спросил он. «Того, — говорю, — каким Лука Зубков из Порныша удивлял, бывало, всю нашу волость. Его надел в поле пересекала большая дорога. Однажды по весне он засеял полосу овсом. По кромке ее, о бок дороги, водой из лейки вывел целую надпись. Каждую букву припорошил из горсти тем удобрением и пятерней же приглубил его. Овес взошел и рос ровненько на всей полосе. Но возле дороги, на месте запостройства Луки, он поднялся выше, и зелень-то бросалась в глаза вороным отливом. Неграмотный останавливался тут и глядел на проросшую надпись в немом любопытстве и даже в испуге. А грамотный несколько раз перечитывал ее с неверием и удивлением: «Здесь удобрено известкой». Секретарю по душе пришлась затея Луки Зубкова. «Умница был! — похвалил он дотошного мужичка. — Наглядно доказал полезность известкования местных подзолистых почв. Не иначе где-то вычитал об этом, либо услыхал от кого». — «Да полноте, — говорю, — доглядел в натуре. Тогда перед пасхой в Порныше белили церковь да по углам заделывали кладку. После хоть и подчистили у стены площадку, где были свалены мел с известкой, но за лето трава тут выросла выше и гуще, чем рядом и на всем кладбище. Вот ему и пришло на догадку. Он выпросил у церковного сторожа остатки-то известки, чтобы с будущей весны увидели на его полосе с овсом, как пригодна она для нашей земли». — «Наверно, сразу задел за живое крестьян своим опытом?» — спросил секретарь. «Хотел, мол, да только прослыл чудаком и лишился коренной фамильи: был Зубков, а стал Известкиным. И в род перешла новая-то фамилья». Секретарь даже прослезился от хохота. Потом предварил меня: «В ближайшее время будем проводить расширенное совещание по вопросам сельского хозяйства — о недопониманиях и перегибах на местах. Поимеем в виду и вас: выступите про обязательства по молоку ваших работниц фермы, про конкретные данные на то. Поделитесь со всей откровенностью собственной практикой в руководстве колхозом, о целесообразности того, что к чему. И непременно расскажите об эксперименте с известкой в прошлом мужичка Зубкова. Забавно обернулся для него этот опыт, но ведь открытия-то как раз любят чудаков. А насчет клевера посоветовал бы вам не скашивать весь: оставьте половину на полное созревание, чтобы получить семена. Может, поделитесь ими с кем из соседей. Надо прямо сказать: перенадеялись на свои расчеты и наломали дров». Он прямо уехал в райком. Через два дня после того и мне пришлось отправиться туда же по вызову Заусеницына. На мое «здравствуйте» инструктор отозвался не ответным приветствием, а едким намеком по поводу заявления Секлетеи и доярок: «Своих подговорил, чтобы намусорить мне? Скажи спасибо, что на бюро не влепили тебе строгача. А надо бы. И я настаивал, да заступился Садовников». Это он про секретаря райкома. Я не стал уточнять, разбирался ли на бюро вопрос о партийном взыскании мне. Принял его колкое сообщение за «липу». Только оговорился в насмешку: «Строгач, мол, не злостней чирья: со временем сойдет. А о перехворавших чем бы то ни было говорят, что многие из них после делаются еще здоровее». Он даже покраснел от досады, что я из уважения к себе не разомкнулся на спор с ним, и ко мне уж подсунулся с другим ключом от своего дурного подборника: «А это верно, что у тебя жена религиозная?!» Думал сбить меня тем с ножек на репку. Но мне за него же сделалось не по себе. Я только и сказал — опять-таки нейтрально: «Вам видней, а я лично ее не контролирую». Фуражку на голову — и сам на свежий воздух из его кабинета. Вскоре он откомандовал у нас: перевели куда-то. И как я слышал — с понижением.

21

Каверзная неприятность, постигшая старика и мужественно преодоленная им в прошлом, окончательно довершила полноту искреннего уважения Лысухина к нему, да и к его отсутствующей супруге. Мысленно суммируя их на редкость разумно согласованную жизнь, Лысухин сидел на постели в неком завистью томящем завихрении чувств и не спускал глаз со старика, который хоть и улегся опять, однако не мог успокоиться: напряженно устремил взгляд в потолок и нет-нет да вдруг нервно подергивал локтями сцепленных в пальцах и под голову заложенных рук. Чтобы отвлечь его от впечатлений пережитого, Лысухин исподволь обмолвился:

— А ведь у вас, Захар Капитоныч, еще могли быть дети после Геронтия?

Старик живо глянул на него.

— Как не быть, — сказал со вздохом и снова поднялся и сел. — Знамо, были бы, кабы не обман природы. Геронтию не минуло и трех, как Секлетея понесла опять. Но зачатие оказалось ложным: ни позывов на тошноту от него, и в еде ни на что ее не наворачивало: ни на селедку, ни на то, чего женщины сами не могут представить и назвать, чего не найдешь и в тропиках. — Старик усмехнулся своей словесной чудинке и продолжал с тем же бодрым откровением: — Прихотное-то терпимо и проходит. Хуже то, что у нее начались боли. Она стала правиться растираньем. Так надушит ночью этим «боговым маслом», что я убегал от нее с кровати на раскладушку. Отведет массажем схватки и уснет. А утром, только на ноги, уж начинает поджиматься, и к разговору никакой у нее охоты. Я ей прямо: «Собирайся-ка в больницу на осмотр, чем пичкаться кустарным способом». Она перечить: «Там как раз угодишь на стол при ранних жалобах на неполадки в утробе. А по Писанию за отторжение плода матерям неотмолимый грех». — «А ты, — говорю, — должна придерживаться того писания, по которому сама научилась пользовать стельных коров. Это надежнее, чем отдаться на волю божью». И настоял на своем. Через три недели после того при выписке ее из больницы Зоя Власьевна — главный врач по бабьим-то — сказала мне: «Счастливы, что привезли свою молодку вовремя: опоздай еще на сутки — не помогла бы ей и операция. Теперь поправится, окрепнет. Но должна огорчить вас: то, что случилось с ней, не обходится без утраты после нашей выручки. Хоть и зелена остается елка, но уж шишку больше не даст…»

Эту давнюю житейскую незаладуху Лысухин воспринял острее всего, что довелось ему услыхать от старика за ночь. Как птенец в гнезде жадно тянется к подачке корма, так и он навытяжку сидел на постели и не только слухом, а и взглядом внимал каждому слову старика, которому была невдомек причина такой возбудимости гостя. Едва старик умолк и стал поправлять фуфайку в изголовье, чтобы лечь опять, Лысухин нервно обнял согнутые в коленях ноги и тесно прижал их к округло взбугрившемуся животу.

— Да! — произнес он утвердительно тому, про что узнал от старика. — Очень горько и обидно, когда «елка»-то до времени при всей наружной красоте становится бесплодной. Вы хоть неповинны в случайной семейной незадаче. К тому же у вас остался сын — достойный наследник! — Указал в подтверждение сказанного на этюды. — Да и внук уж… Вам действительно «подфартило в обновлении рода», как запомнились мне ваши первые слова при нашей встрече. А я глубоко несчастлив в семейном отношении! Сам нанес «елке» такой же вред и год от года чувствительнее сожалею об этом.

Поделиться с друзьями: