Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На великом стоянии [сборник]
Шрифт:

Лысухин не был ни мнительным, ни суеверным, но спросил старика:

— А это верно, что есть такая примета?

— Кто ее знает. Я ведь ни в бога, ни в чоха и про Сутяги потому, что за войну земля отняла у нас с Секлетеей самых родных не только на стороне, а и в своей деревне. — Он посмотрел на окошко и прислушался к дождю. Убедившись, что дождь шумел равномерно, заговорил опять: — Демобилизовался я в сентябре сорок пятого. Всю дорогу — и в поезде, и по пути из Ильинского до Алферихи, как слез с подводы и пошел пешком, — мне только и мыслилось о доме. Но оттого, что за четыре года отлучки я не замечал, даже на свежий глаз, никаких перемен в нашей местности, куда ни озирался вокруг, меня вдруг захлестнуло таким чувством, будто я иду, как прежде, со своего дела и меня вовсе никуда не заносило на чужбину. И все мои тяжкие семейные напасти, что постигли меня за войну, тоже отпали, точно дурной сон с мнимой взаправдашностью в нем. В деревне не оказалось ни души, как оно и должно в уборочную после полудня. Стояла почти летняя теплынь и тишь. Курицы в заулках подкопались у стен да у тынов, где тень, и дремно нежились в прохладной пыли. Одни чижики, неприметные в березах, будто прошитых желтыми заплатками, щебетали да сорили на землю и завалинки домов мелкие, как шелуха с околачиваемого куколя льна, семечки. Я шагал в отрадном-то завлечении, ног не чуя. Но только завернул из переулка на прямой порядок вдоль берега да тут же увидал из-за сирени перед домом моего соседа досками заколоченное боковое окошко своего дома, сразу точно ветром сдунуло всю радость, что обманно вторгнулась в меня. — Он поднялся, словно ужаленный, но тотчас же падающе опустился на стул и продолжал с внушительным убеждением: — У нас в кровной привычке принято жалеть ребятишек-сирот. А каково осиротеть на пятом-то десятке, лишась не родителей, а полностью всей семьи? Вот представьте-ка, вообразите!..

— Да, оно действительно… — сбивчиво согласился Лысухин.

— Этим бедствием я пуще малолетка захлебнулся у заколоченного дома. Признал свой замок на двери в сени и вспомнил из письма сестры Анны, что окошки заколачивал ее свекор-старик, значит, и дом заперт им. Ничего не оставалось, как идти за ключом к ним, в Дорофеево, — три километра по ту сторону Нодоги. А в горе-то совсем огряз, кажись, с места не стронуться. Держусь за замок, как примагниченный. Все-таки перемогся, спустился с крыльца и, хоть отродясь не напивался, а хуже пьяного побрел к тыну, чтобы взглянуть на задворки. Весь заулок пророс гусиной травой, падкой на укатанную и утоптанную землю, которую стоит только бросить ненароком хозяевам. Она, эта трава, закурчавилась, вроде каракуля, захожей скотине не выщипать ее, только можно соскрести потесом. Я не стал отворять подвязанную мочальной оборкой калитку. Через прогалы рассевшегося тына осмотрел баню и огород. Бельмом на глазу показалась мне тряпкой заткнутая дыра в разбитом стекле банного окошка. Весь огород заполонила лебеда с серой зернью на макушках и с такими отверделыми стеблями, хоть плети из них корзины. И крестом высунулся из той лебеды уцелевший стояк для пугала. Скосилась только оплечная поперечина. Он-то и внушил мне, что надо идти не в Дорофеево за ключом, а в первую голову на Сутяги к покойнице Марфе. С того тут же встряхнулся от связавшей меня немочи, как при команде на построение. Бросил через тын в лебеду скатанную в хомут шинель, подумал — и туда же и вещевой мешок, в котором ценного только и было — бритвенный прибор с «безопаской». Так налегке и отправился на печальное свидание. Прошел еще три дома до конца порядка и свернул на гумна. Сараи за ними выдали неприятное глазу, расхлябное отношение к ним: жерди на крышах у некоторых сгнили и переломились на кочетьях, отчего солома где сплыла, где задралась, и черно зияли прорехи. На одном обе воротины были сорваны с петель да так и привалены взаслон на сено внутри сарая. Претило видеть такое, но что поделаешь? Я убедился, что у колхозников за войну явно не до всего доходили руки. У сараев, как огнем, занялся краснотой плотный черемушник. Он вплотную примыкал к их стенам на тыльной стороне от деревни. Мне с мальчишек запомнилось сказанное бабкой, почему черемушник рос только на тыльной стороне. Во время сенокоса на гумна свозили скошенную на лесных полянах траву. Пока она сохла, люди сходились на досуге покалякать, поискаться в голове и даже песен попеть. А ребятишки сами наедятся черемухи и своим принесут ее из лесу. Все лакомились ею. А по нужде-то ходили в захоронку, за тыльную сторону. Вот от косточек тут и завязывался черемушник.

Лысухина пробрал смех, но он оговорил хозяина:

— Неужели вам могло прийти на ум такое по пути на кладбище?

— Почему же бы и нет? Ведь я четыре года был в отлучке от родных мест! В таких случаях и в прискорбном состоянии глазам не закажешь: они не только охватывают все, а и думы погоняют о том. Потому, бывает, и лезет в башку то, чему бы не следовало. Живому живое — и никуда от этого не денешься. Чтобы укоротить путь до Сутяг, я пошел от сараев прямиком через поле. Обширное клеверище на нем сплошь было заткано паутиной — к затяжному ведру. Она радугой отливала от солнышка. Тут опять меня при виде скирды точно боднуло и по старой хозяйственной закваске повело к ней установить проверку. Я задрал запрессовавшийся пласт сбоку скирды и по самое плечо сунул в колкий и царапающий клевер руку. Прели не оказалось: приятно было, что добрый корм сумели ухватить за хорошую погоду. Своих колхозников, что постарались тут, я увидел через несколько минут, как отошел от скирды: они в низине, на узком загоне, возле леса, в котором находилось кладбище, копали картошку. Кроме женщин, из-под заступов выбиравших картошку, на полном грохоте сидел только один мужичок — спиной ко мне. По скрюченной фигуре похоже было, что это отдыхал кто-то из старичков. Ребятишек не оказалось тут по понятной причине: они учились и не пришли еще из Ильинского. Ни я никого из своих, ни они меня не могли признать в лицо издали. Если бы в бригаде этих многострадальных тружениц находилось бы в тот раз еще трое, четверо мужичков или парней, я бы без задумки устремился к ним, чтобы сердцем и словечком раскрыться на радостях встречи с ними. Но тем, о ком подумалось мне, не суждено было попасть на это поле — и меня дрожь проняла от скопа на нем обездоленных баб. Меня ли ждали они, все еще не веря прибегаемым похоронкам на мужей, сыновей и всех своих родных и близких? Я не решился зайти к ним, не посмел бередить их незаживаемых душевных ран своим возвращением. Даже ускорил шаг, чтобы поскорее скрыться от них в близком от полевой межи лесу. Мне так было неловко, словно я вернулся не со службы в новом обмундировании с погонами старшего сержанта и с медалью «За победу над Германией», а вроде отходника, что промотался на стороне и избегает своих. Но бабы заметили меня, оторвались от дела и с перекидным разговором гадательно следили за мной: дескать, куда несет нелегкая какого-то солдата. Косясь в их сторону, я запутался ногами в валявшихся плетях и споткнулся. Сбил с коленок землю — и не надо бы, — да опять оглянулся на них и в мешкотне-то козырнул под пилотку. Тем и выдал себя.

10

Старик помолчал, в раздумье глядя на окно и прислушиваясь к ливню. Затем решительно встал.

— Не минешь, голова, проведать: может, Маняшка-то уж дома, под крылечком жмется. И заблеет, так сюда ни чуть. Наша речь терпит, а животине не ждать. Я живо…

Он надел брезентовый плащ, поглубже нахлобучил на голову фуражку и вышел. Но его обещанное «живо» так затянулось, что Лысухин отяготился пустым ожиданием, положил на стол сомкнутые в локтях руки и ничком уткнулся в них головой. Сон сморил бы его, не возникни вдруг на воле, за углом избы, новый, наперебой шуму ливня звук — вроде током пустили там бетономешалку. В ту же минуту отворилась дверь, и в избу точно ввернулась фигура хозяина в намокшем и скоробившемся оттого плаще.

— Не случилось ли что, Захар Капитоныч? — тревожно спросил Лысухин.

— А чему случиться-то? — весело глянул на него старик, снимая с себя и вешая жестко шуршащий плащ.

— Да затрещало там. Слышите? — кивнул Лысухин на угол.

— Это я чан поставил под струю: вода в него льется по желобу с крыши — оно и чутко так по пустому-то дну. Минтом накатит полный. А дождевая вода хороша на стирку.

— Пришла ли овечка-то?

— Как я в уме держал, так и получилось: согнало ее ненастьем с угретого места, где объягнилась. Трех ягняток привела с собой. И все ярочки. В предбаннике устроил Маняшку с ними, а других овец перегнал в баню. И клеверку ей нарвал на гумне. Мокрый-то он поедистей. Пусть отдыхает. К осени подрастут ягнята — на племя оставлю их. А двух овец, что не обгулялись нынче, порешу под крыло. Одну для себя по снегу, а другую пораньше, когда зашлют из города на уборку картошки подсобников. Будут на постое у нас с Секлетеей хлебать щи с бараниной.

— Разве совхоз не обеспечивает питанием присланных на уборочную? — не без удивления спросил Лысухин.

— Как можно без того, — возразил старик, разувшись, чтобы «не тосковали» ноги, и в одних связанных из шерсти носках подсевши к гостю. — Им отпускают с птицефермы забитых петушков. Курятина хороша для жаркого, а щи на первое мы уж от себя. По осени у нас каждогодно полная изба. Не скучаем. Вот трубка недавно перегорела у телевизора, так Геронтий новую привезет и наладит, как приедет в отпуск. Директору совхоза любо, что мы остались здесь: весь инвентарь и всякое необходимое для звеньевых у меня на хранении. Очень сподручно: не катай его с центральной усадьбы, не перекладывай лишний раз. Случается, ребятам по экстренной занятости не приходится ездить домой, живут у меня. Без дружбы да выручки никак нельзя. Когда в совхозе бывает партийное собрание или в сельсовете совещание актива, за мной уж непременно засылают «козлика» с шофером. Так что я не в отрыве от жизни, хоть и на пенсии.

— И у нас некоторые пенсионеры с большим производственным стажем не порывают совсем с заводом. Я тоже отношусь к ним с уважением и консультируюсь с ними. — Достойно сопоставив себя равнозначно тем, кто оказывал старику взаимное содействие, Лысухин круто свернул разговор на то, что не переставало занимать его: — Все-таки кто из вас, Захар Капитоныч, сделал первый шаг на сближение — вы или Секлетея?

Старик стеснительно потупил взгляд и задумался, крепко потирая забранный в руку подбородок.

— Пожалуй, она, ежели вникнуть в самую суть, — произнес наконец, снова открыто взглянув на гостя. — Мне после того, как получил извещение о смерти Марфы, и в голову не могло прийти того, чтобы опять сойтись с кем бы то ни было, а не только с ней, с Секлетеей. Я, можно сказать, совсем не воевал, но вернулся с клеймом, страху подобным. Вот посмотрите-ка.

Он встал, снял и бросил на стул пиджак, поверх плеч задрал выбранную из-под ремня рубашку и оборотился спиной к Лысухину. Лысухин обомлел при виде жуткого шрама, пробороздившего спину поперек в области лопаток. Словно тут резанули пилой с широко разведенными зубьями. Шрам имел углубления только по краям, а между ними веревочно вспучилась молодая пунцовая ткань под тонкой, глянцевитой и прозрачной, как целлофан, кожей. Заметно было пульсацию всей перекрывавшей шрам ткани.

— О-о-о! — со вздохом, в жутком изумлении произнес Лысухин, поднявшись с места, и через стол потянулся, чтобы коснуться шрама, но сробел и отдернул руку. — Чем это вас?

— Крупнокалиберной с «мессершмитта». — Старик опустил рубашку, заправил ее под ремень и снова надел пиджак. — Мы в феврале сорок третьего года разбирали после немцев их железную дорогу и настилали свою. Наш-то путь шире. До того времени нам приходилось отвозить в тыл все крайне нужное и ценное, а тут уж многое хозяйски необходимое стали завозить обратно, в освобожденные места. Признаться, тем днем мы зря обнадеялись, что не должно быть налета: от фронта далеко, а главное — с утра спускался мучнистый снежок и портил видимость. Настилаем рельсы, стучим да объясняемся навыкрик, и никому из нас не грептит прислушаться к воздуху. И проморгали фашистского разведчика. Спохватились, когда истребитель сатаной взвыл на бреющем полете в лоб нашему стоявшему составу. Мои товарищи катышом с насыпи в кустарник, а меня дернула нелегкая к паровозу: рядом до него, и от пули, подумалось, верная защита. Только я припал на четвереньки, чтобы юркнуть под него, да тут же и остался. Впопыхах-то глаза застлало, и мне помстилось, что паровоз тронулся с места и с грохотом дернул весь состав, а спину мою обварил горячим паром. Ну, а фактически-то меня просто накрыло пулеметной очередью. — Старик сел, чему последовал и проникновенно внимавший ему Лысухин. — Восемь месяцев находился я на излечении в Свердловске, — продолжал старик, застегнув пиджак. — Пуля прошлась по обоим крылкам, но не срезала их, а только обколола. Задела и позвонок. Если бы строгнула его на полсантиметра поглубже, то и я при целых ногах остался бы до конца жизни, по словам хирурга, «постельной куколкой». Пока все подживало, лежать полагалось только ничком. Иначе и нельзя было: вдоль спины и по оплечьям наложили шину, чтобы хребет мне не свело горбом. Очень маялся от пролежней на брюхе и ляжках. Свет увидел, когда шину окоротали по кобчик и стали сажать меня на койку, а потом уже помогали подыматься на ноги. Владение в руках восстанавливал гимнастикой, начиная с пальчиков. Не описать радости, как сам научился подносить ко рту ложку. Так постепенно и обрел заново сам себя. Но при выписке меня обраковали по чистой и сказали: «Поедете домой». Я ни в какую: «Направляйте в часть! — И для убеждения подал комиссии присланную Марфой на две недели перед тем похоронку на Геральда — в затеклых словах от наших слез. — Буду мстить фашистам за сына!» И не ушел из военкомата, устроил на диване в приемной сидячую забастовку. Через то добился нового решения: зачислили в команду выздоравливающих. Невелику сформировали. И угодили мы вскоре не на фронт, а в резервную армию на Дальнем Востоке. Тем же утром пожаловались старшему политруку: зачем, мол, нас заслали сюда? Мы пока не инвалиды. Мало чести — загорать тут на стоянке да зря есть хлеб. А он фартовый из себя: плотный, осанистый, и едва ли за тридцать ему. Гимнастерка не первой носки, но погоны и ремни на ней в таком обиходе, будто только что получены им со склада. Мы приняли его за надежно окопавшегося тут тыловика, над которым не капало и не каплет. Но он крепко урезонил нас: «Если, — говорит, — вам до сих пор не сказано и невдомек самим, почему попали сюда, так не надо домогаться о том и к тому же предъявлять обиды, что очутились здесь вопреки желанию. Мы все здесь не на «стоянке», как огульно выражаетесь вы, а на великом стратегическом стоянии! Заслоняем наш исконный рубеж от враждебного нам соседа, который предан фашистской Германии по военному союзу «Ось Берлин — Рим — Токио». Гитлер — шкворнем в этой «оси»: она вертится по его диктату. Колесо с одного ее конца уж сбито и рассыпается: откаталось в наших степях да в Африке. Колесо на другом тоже порасхлябалось на ухабах Китая и Филиппин. Сосед готовился толкнуть его и на нас, но так и не посмел до сих пор: не забыл, во что обошлась ему перетяжка того колеса после дерзких наездов на нас у озера Хасан и реки Халхин-Гол. Теперь не отзывается на вопли Гитлера о помощи: самому до себя. Но договора с ним не расторгнул, и нам приходится держаться начеку. Вам, фронтовикам, не занимать боевого опыта, какая бы случайная заваруха ни завязалась здесь, — в похвалу сказал нам. — Вы вдосталь давали прикурить немецким оккупантам. Так припалили им ноздри, что они теперь отпрянули местами почти до самых наших довоенных границ. Вы не в долгу у Родины. Всякий из нас позавидует вам. Сошлюсь на себя. Я из Мосальска. Про моих земляков давняя молва: «Где побывали мосали, там три года не соли». Как бы я швырнул той «соли» в бешеные глаза фашистским извергам! Они сожгли наш дом. Мать погибла при бомбежке города. Отца-коммуниста расстреляли гестаповцы по доносу предателя. Вот в каком долгу у меня гитлеровцы, а рассчитаться с ними мне пока не позволяет приказ, потому как обстановка здесь постоянно была и все еще остается чреватой взрывом. Всякие заявки кого бы то ни было о добровольной отправке на фронт, отклоняются командованием. И вы, — попрекнул нас, — зря оговорились, что здесь вроде как обидно без дела есть хлеб. Нечего стесняться! Жуйте его и хлебайте приварок так, чтобы соседу через пролив было слышно, что у вас зубы крепкие и утроба в исправности». Такой чудак! — рассмеялся старик.

11

Ранение старика, обезобразившее ему спину, так повлияло на Лысухина, что он проникся к пострадавшему глубоким уважением и уже не осмеливался теперь пресекать по своей прихоти его подробный рассказ про службу на Дальнем Востоке. Лишь учтиво спросил:

— Не до конца ли войны оставались там?

— Оттуда и демобилизовался. Перед тем как после капитуляции фашистской Германии необходимо было покончить с войной и в Азии, у нас в гарнизоне накануне его выступления проводился строгий медицинский осмотр. Меня опять, как я ни просился, не допустили в боевую часть любого рода войск, оставили дослуживать тут же, в береговой охране. Так я за войну и не побывал за границей ни на Западе, ни на Востоке. Вернулся домой без всякого памятного сувенира.

— А на спине-то чем не сувенир? — шутливо съязвил Лысухин.

— Верно, — безобидно согласился старик. — Ни износить, ни расколоть его до гробовой доски.

— Вашим деревенским известно было, что вас так ранили?

— Жене сообщили еще до того, как я очутился в госпитале. А показаться-то им пришлось в тот же день, когда вернулся домой и пошел на Сутяги к могиле покойницы. Бабы на картофельнике хоть и заметили меня, но мне сдалось, что не признали: все-таки я был далеконько от них. А сунулся с поля в лес — такое мне бросилось в глаза, что и думать забыл о них. До войны Сутяги-то кругом охватывал лес, а тут не успел я войти в него, как он сразу оборвался. Впереди и по обеим сторонам от меня открылась большая вырубка. Я недолго недоумевал, глядя на нее: вспомнилось первое письмо Марфы, присланное мне, когда я стал служить на Дальнем Востоке. Она жаловалась в том письме, что бьется с дровами, которые всем деревенским приходится таскать на себе по слеге да куртяжу из-под Сутяг: конское-то поголовье год за годом сдавали на нужды фронта. От двадцати лошадей осталось в колхозе только три забракованных животины. На Помпее возили воду да корма на ферму. Чемберлена умотала каждодневные дороги при всяких поставках — уж кнута не чувствовал. А жеребая кобыла Клеопатра скинула с надсады при вспашке зяби и совсем обезножела. Никогда у нас рогатый скот не знал упряжки, но бабам поневоле пришлось охомутать быка Сократа. Куда уж буен был он, но сразу покорился, как потянули его вдоль борозды за железное кольцо, продетое в ноздри. За четыре дня ударной работы он так запал боками, что стало видно, как под кожей каждое ребро волной переливалось от натуги, а дых на все лады сипел гармошкой. Выбьется из сил, тут бабы сами впрягутся в плуг, а его отведут на ферму, чтобы отлежался за ночь. «Начнем вечернюю дойку, — писала Марфа, — иной корове не стоится спокойно, помыкивает да воротит голову в ту сторону, где в угловом стойле бык лежа ел клевер. Пристрожишь бедняжку: «Не пяль глаза! Не видишь, что снята там со столба табличка?» Это Марфа-то про дощечку, надпись на которой гласила про Сократа: «Производитель».

Поделиться с друзьями: