Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:
У старшего брата бесполезно было искать утешения — в семь лет у него уже проявилась ярко выраженная наклонность мучить животных и маленьких девочек. «Ему нравилось причинять боль, но он этого очень стеснялся, бедняжка». — «Почему?» — спросила я, благодарная матери за то, что она никогда не подпускала «бедняжку», покуда тот был жив, близко к своейдочери. — «Мама, что стряслосьс Гэвином?» Ответ был ясен и недвусмыслен: «Тип, который доставал для матери мясо на черном рынке, был педерастом. Когда он приходил к нам домой, то пару раз приставал и ко мне, но, слава богу, его больше интересовал брат. Думаю, Гэвин после этого так и не пришел в себя».
Когда осенью 1941 года Джером Сэлинджер опубликовал свой первый рассказ «Подростки», семилетнюю Клэр и ее девятилетнего брата Гэвина посадили в поезд до Саутгемптона, где их встретила гувернантка. Она сказала детям, что в их дом попала бомба, и он сгорел дотла. Дугласов в этот вечер не было дома, но вот любимый котенок Клэр, Тигр Лили, пропал. Без каких-либо дальнейших объяснений гувернантка посадила Клэр и Гэвина на пароход «Скифия». Исполнив свой долг, она повернулась и пошла прочь.
Пароход был битком набит испуганными, плачущими детишками, которых отправляли в безопасные Соединенные Штаты переждать войну. Неизменно, словно от этого зависела ее жизнь, Клэр каждый день выходила на палубу и махала рукой детям, сгрудившимся на палубе такого же парохода «Бенарес», который перевозил точно такой же груз — детей без сопровождения взрослых и следовал рядом со «Скифией», почти борт о борт. Дети махали в ответ. Через несколько дней после отплытия из Саутгемптона, как раз когда Клэр и те детишки махали друг другу, немецкая торпеда пробила борт «Бенареса». Раздался взрыв, вспыхнуло пламя. В немом ужасе Клэр смотрела, как соседнее судно тонуло, как прыгали и кричали объятые пламенем дети.
«Скифия» прибыла в Галифакс, в Новой Шотландии. Из Галифакса Клэр и Гэвин одни поехали поездом в Джорджию, в город Уэйкросс, в свою первую приемную семью. 7 декабря этого года, когда японцы бомбили Перл-Харбор, они оставались еще в Джорджии. Из за повадок Гэвина они до конца войны поменяли восемь американских домов. «И ты можешь догадаться, что случается с маленькими девочками в таких приемных семьях…» поведала мне мать будто под большим секретом, о котором нельзя говорить, а можно только намекнуть.
Вторая семья, куда их определили, жила в Тампе, во Флориде. Мать помнит, как ужасно обгорела на солнце, и приписывает меланому, которая появилась у нее в зрелые годы, своему пребыванию в Тампе. Следующим их приютом, примерно в то время, когда штаб-сержант Джером Сэлинджер готовился сесть на корабль и отправиться в Европу, Клэр была в Уилмингтоне, штат Делавер, где около года посещала школу Тауэр-Хилл. Потом их определяли в семьи в Аллентаун, штат Пенсильвания; Си-Герт — Нью-Джерси, и Глене Фоле — Нью-Йорк.
В детстве я никогда не слышала об этих местах. Однако же мать их мгновенно припомнила. «Уэйкросс, Тампа, Уилмингтон…» — эти города, в том порядке, как их с братом туда определяли, она буквально пересчитала по пальцам, как мой четырехлетний сын — дни недели.
«Где же были твои родители?» — спросила я, полагая, что они не смогли уехать из Англии. Мать рассказала, что ее отец, который тогда торговал произведениями искусства, приплыл в Америку вскоре после нее, в 1941 году, чтобы продать какие-то картины в Нью-Йорке. Там он и застрял, поскольку морской путь блокировали немецкие подвод ные лодки. Когда сообщение наладилось, он послал за женой, и всю войну они провели в Нью-Йорке, обустраиваясь и налаживая дела в галерее братьев Дювин [8] .
8
Частная картинная галерея с филиалами в Париже и Манхэттене, специализирующаяся на старых мастерах. Когда в 1939 году лорд Дювин умер, дело унаследовали Эдвард Фаулз и его партнер. Моя бабка вышла замуж за «дядю» Эдварда, как мы его звали, после смерти деда. Воспоминания дяди Эдварда — «Мемуары братьев Дювин: семьдесят лет в мире искусства» — ценный источник для всех, кто интересуется бурными страстями и деловыми отношениями в мире искусства — меценатами, подвижниками, изготовителями поддельных картин и другими колоритными фигурами.
С концом войны прекратилась и программа устройства в семьи европейских детей, так что Дугласам пришлось забрать своих отпрысков; Клэр тотчас же отправили в монастырь Младенца Иисуса в Сафферне, штат Нью-Йорк, где она жила и училась до восьмого класса; а Гэвин был определен в Академию Милтона. «Как же они смогли пристроить своих детей в американские семьи, когда сами жили в той же стране — ведь то была военная, благотворительная программа?» — спросила я у матери, выслушав эту историю. Та покачала головой и ответила: «Бог знает, что было в голове у моей матери».
Иногда во время каникул она приезжала к родителям в их нью-йоркскую квартиру и ночевала под обеденным столом — почему именно там, было непонятно, и никого, судя по всему, не волновало. После восьмого класса она отказалась вернуться в монастырь. «Там на меня давили, заставляли постричься в монахини. Всей школе было приказано сторониться меня, не разговаривать, пока я не приму решение. Я чуть не сошла с ума». Родители не стали ее принуждать, или попросту не смогли, и вместо того осенью 1947 года записали в школу-интернат Ирин Мор для девочек, в Шипли, штат Пенсильвания.
Три года спустя, осенью 1950-го, в Нью Йорке, на вечеринке, устроенной Би Стейн, художницей, и ее мужем, Фрэнсисом Стигмаллером, который писал для «Нью-Йоркера», она встретила писателя по имени Джерри Селинджер. Родители Клэр жили в том же многоквартирном доме, что и Стигмаллеры, на 66-й Восточной улице, и поскольку их объединял интерес к искусству, они из соседей сделались добрыми друзьями. Клэр исполнилось шестнадцать лет, она училась в Шипли в выпускном классе. На той вечеринке она выглядела потрясающе: хрупкая, трепетная и беззащитная, как Одри Хепберн в фильме «Завтрак в Тиффани» или Лесли Кэрон в «Джиджи». Мой отец очень любил этот фильм, купил пленку и так часто крутил ее нам во времена моего детства, что я до сих пор могу спеть все песенки от начала и до конца. Ребенком я никогда не слышала о Холдсис Колфилде или Симоре Глассе, но даже теперь не могу взять в руки бокал шампанского без того, чтобы в ушах не зазвучала песенка «В ту ночь, когда придумали шампанское» из «Джиджи».
Нашим общим достоянием были скорее не книги, а кинопленки, собранные отцом. Долгие зимы нам в основном помогала коротать компания «Метро-Голдвин-Мейер». Отец вывешивал экран перед камином, я ложилась на ковер и смотрела хичкоковские «39 ступеней», «Леди исчезает», «Иностранный корреспондент»; Лорела и Харди; В. К. Филдса, братьев Маркс — вот лишь немногие из наших любимцев. Аккуратные пластиковые видеокассеты, которые он смотрит сейчас, — бледная, стерильная замена тому чувственному наслаждению, какое я вспоминаю из тех лет. Отец вытаскивал пленку из круглой металлической коробки, будто разворачивал подарок, и продевал ее в ось проектора. Я зачарованно смотрела, как он проводит пленку сквозь запутанный лабиринт роликов, то вверх, то вниз, словно играя в прятки; руки его знали устройство проектора во всех подробностях и сами делали свое дело. В четвертом классе, вставляя нить в старую швейную машинку Зингера, я чувствовала тот же трепет умения, знакомый тем, кто овладел тайнами мастерства.
Закрепив конец пленки на пустой бобине, он подавал мне знак выключить свет. Тонкий голубой луч вырывался из проектора, расширяясь по пути к экрану, и в мерцающем свете плясали пылинки, поднимались колечки дыма. Проходили начальные кадры со странными иероглифами — кругами, цифрами, царапинами, и не было там, как на современных видеопленках, паскудных, составленных на юридическом жаргоне предупреждений насчет ФБР, тюремного заключения и штрафов. Потом, под музыку и выражения благодарности появлялось название фильма.
Большинство фильмов размещались на двух или трех бобинах, так что периодически приходилось прерываться, включать свет и ждать, пока отец перемотает предыдущую бобину и заправит следующую. Мне нравился звук, с которым пленка в конце каждой бобины щелкала отца по руке, вырываясь из проектора. Я бы никогда не решилась подставить руку. Но у него не было ни единого шрама, он ни разу не порезался, даже когда пленка рвалась и приходилось останавливать фильм, чтобы ее склеить.
Пока заново заряжался проектор, я могла зарядить себя — выпить сока, съесть орешков, убедиться, что мир, известный мне, все еще существует. Некоторые фильмы Хичкока пугали меня по-настоящему, до полусмерти. К великому неудовольствию отца, посередине «Иностранного корреспондента» я всегда выходила из комнаты и прятала голову под подушку, чтобы не слышать криков милого старичка Ван Меера, которого нацисты, желая заставить говорить, пытают на ветряной мельнице, за кадром. Отец тогда говорил: «Боже мой, вам с матерью все бы смотреть сентиментальные картины про День благодарения и маленьких щенят». В словаре моего отца слово сентиментальный было ругательным словом.