Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:

В повести «Над пропастью во ржи» этот щекотливый вопрос всплывает несколько раз в связи с вероисповеданием родителей Холдена. В сцене на вокзале, когда Холден заводит в буфете непринужденный разговор с двумя монахинями, он в конце признается, что этот разговор доставил ему непритворную радость. Он настаивает на том, что не притворялся, но, добавляет, было бы еще приятнее, если б он не боялся, что монашки каждую минуту могут спросить, не католик ли он. С ним, рассказывает Холден, это часто бывает, потому что у него ирландская фамилия. На самом деле его отец и был католиком, но, женившись на матери Холдена, «бросил это дело». Холден рассказывает читателю еще одну историю, окрашенную тем же страхом перед вопросами о происхождении. Он и еще один симпатичный мальчик из Хутона разговаривают о теннисе, и вдруг тот мальчик спрашивает, не заметил ли Холден в городе католическую церковь. Не то, чтобы, снова подчеркивает Холден, «весь наш разговор пошел к чертям», но сразу было видно — тому мальчику разговор доставил бы еще больше удовольствия, если бы Холден был католиком. «Меня такие штуки просто бесят».

В зеркальном отражении вымысла чета Сэлинджеров меняется местами: мать моего отца, ирландская католичка, воплощается в отце Холдена, который бросил свою религию, когда женился. Предмет беспокойства и страха — вопросы не о еврействе, а о католичестве. Недавно перечитывая произведения отца, я задавалась вопросом: зачем была нужна такая маскировка? Почему бы главного героя его первой книги, которую он в разговорах с друзьями называл «автобиографической» [25] , не сделать наполовину евреем? Почему семья Глассов, явно наполовину еврейская, должна скрывать австралийский акцент? Почему мой отец и в литературе, и в жизни так чутко реагировал на вопрос о происхождении, особенно о еврейском происхождении?

25

Этот факт находит подтверждение в письме к Элизабет Мери. (Архив писем Сэлинджера, Библиотека конгресса).

Если бы я принадлежала к поколению отца или же если бы кто-нибудь рассказал мне, как жилось евреям, принадлежавшим к поколению отца, я бы не задавалась этими вопросами. Мне все было бы ясно, как на ладони. Тетя направила меня на правильный путь:

«Евреям-полукровкам в те дни приходилось нелегко. В том, что ты чистокровный еврей, тоже не было ничего хорошего, но, по крайней мере, ты где-то был своим, к чему-то принадлежал. А полукровка был — ни рыба ни мясо. Мать рассказала мне — этого не нужно было делать, это было ошибкой, — но она рассказала, что когда я подала документы в среднюю школу Доббс Ферри, оттуда пришла для беседы какая-то дама и сказала следующее: «Ах, миссис Сэлинджер, какая жалость, что вы вышли замуж за еврея». Но, знаешь ли, тогда было принято так говорить. Для меня это было тяжело, а для Санни — настоящий ад. Думаю, он жестоко страдал от антисемитизма, когда поступил в военную школу».

«Но, знаешь ли, тогда было принято так говорить». На самом деле я не знала. Принято — где, кем? Ярко выраженный, воинствующий антисемитизм в этой стране у меня всегда ассоциировался с полусумасшедшими маргиналами, знакомыми по телерепортажам: жирные безработные мужики, у которых оружия больше, чем зубов, вещают, захлебываясь, что, мол, и работу, и зубы они потеряли из-за евреев; кучка взбаламученных подростков громит еврейские кладбища, да отдельные чудаки-неонацисты вопят «Хайль Гитлер!» в спортивных залах. Не понимаю, как я могла дожить до сорока лет, в своем высокомерном невежестве ни о чем не догадываясь: гордиться этим не приходится. Просто страшно, как много теряешь, не задав вовремя нужных вопросов, к тому же если история твоей семьи — табу. О древних греках и римлянах я узнала все на углубленном курсе истории в Брандейсе, а теперь наконец решила, поздновато, но все же лучше, чем никогда, узнать хоть что-нибудь об истории моей собственной семьи, особенно о том, как складывалась жизнь в те годы, когда рос мой отец, — это всегда было предметом запретным и непозволительным. В случае с матерью я обнаружила, как Дороти с ее рубиновыми башмачками, что нужно только спросить, тогда мама поведет меня в дом своего детства и покажет в ярком свете дня все то, о чем умалчивала до сих пор, — все, что так долго являлось ко мне в кошмарах. В случае с отцом я не могла прямо задать вопросы и получить ответы, поэтому сначала обратилась к письменным материалам.

Ах, хорошая библиотека — это глоток свежего воздуха! Знаю, библиотеки принято называть пыльными, но я с этим не согласна. В свободной стране вовсе не обязательно «смиряться и молчать», как велела моей тетке ее матушка, — молчать и оставаться в неведении. Вот она, вся информация, запрашивай, не стесняйся! Никто не шлепает тебя по руке, когда ты роешься в каталоге, не велит умерить любопытство, когда шаришь по полкам. Несколько изумительных месяцев я провела в библиотеке, где и нашла ответы на вопросы, касающиеся нашей семейной истории: такие вопросы я никогда не осмелилась бы задать никому из членов нашей семьи. Я обнаружила также, что не одну меня окружал заговор молчания; не одной меня касалось втихомолку принятое соглашение — никогда не обсуждать жизненно важные моменты нашей истории; не только я ощущала, что на меня, как на госпожу Шалоту, падет проклятие, если только я кину взгляд со своего острова на материк, откуда когда-то пришла, вплету свою частную историю в общую ткань — нет: подобный опыт я разделяла со многими сверстниками. По мере того, как я больше читала, пристальней вглядывалась в историю своей страны первой половины двадцатого столетия, я все чаще и чаще спрашивала у своих прекрасно образованных друзей как евреев, так и христиан: «А об этом вы знали? А это вам рассказывали ваши родители?» Ответом мне служило глухое молчание. Для меня, выросшей в мире, которым правили фантазии и сны, реально случившиеся события, факты были больше, чем глотком свежего воздуха; они буквально спасли меня от «побегов, прочных, как плоть и кровь», которые обвились вокруг меня и грозили удушить.

Я предполагала, что особая чувствительность к вопросам происхождения была личной идиосинкразией Сэлинджеров (и Колфилдов). Некоторые факты помогли мне отказаться от этого ошибочного мнения. Когда я начала углубляться в жизнь американских евреев начала двадцатого столетия, того периода, когда мои дед и бабка встретились и поженились, я обнаружила, что многие тогдашние американцы были заражены антисемитизмом и «говорили так, как принято» без всякого зазрения совести. До 1890 года только два процента из примерно шестнадцати миллионов иммигрантов в Америку были евреями, и большей частью они прибывали из наиболее благополучных северных, центральных и западных областей Европы. На рубеже веков число иммигрантов, особенно из беднейших южных и восточных регионов Европы, неимоверно возросло, и в их число уже входило более полутора миллионов евреев — около десяти процентов новой волны [26] . В отличие от сегодняшних дней, в те годы много говорили о «проблеме» иммигрантов, о том, в состоянии ли Америка поглотить эти «орды варваров» и сохранить при этом свои ценности (не говоря уже о существующем положении вещей в общественной и экономической жизни). Аристократы из Нью-Йорка и Новой Англии «негативно относились ко всем пришельцам из Европы и Азии, но мишенью самых суровых расистских нападок стали евреи» [27] .

26

С 1890 по 1914 г. в Америку иммигрировало всего 16,5 миллионов человек.

27

Динерштейн Л. Антисемитизм. С. 59.

В журналах, задававших тон, вроде тех, в которых отец печатал свои первые рассказы, а также и в газетах, да и в других средствах массовой информации, антисемитизм цвел пышным цветом. Оплот мифических «золотых дней» Америки, «Сатэрдей ивнинг пост» (позже отец опубликовал там несколько своих ранних рассказов) в 1920 и 1921 годах печатал серию очерков, где утверждалось, будто польские евреи (такие, как мой дед) — ни более, ни менее, как «паразиты на теле человечества… слабоумные, недееспособные дикари» [28] .

28

Работа Кеннета Л. Робертса «Почему Европа оставляет свой дом» сначала появилась как серия статей в «Сатэрдей ивнинг пост» и только в 1922 г. вышла отдельной книгой.

В период между двумя войнами быть очевидным, легко распознаваемым евреем, например иметь еврейскую фамилию, означало встретить немалые трудности в экономической и социальной сферах огромной, необозримо широкой христианской Америки. Многие еврейские студенты поменяли фамилии до того, как закончили колледж. Одно исследование о перемене фамилий в 1930-е годы в Лос-Анджелесе, где евреи составляли шесть процентов от всего населения, но сорок шесть процентов от тех, кто поменял фамилии, обнаружили, что большинство подало прошение вследствие женитьбы: это были преуспевающие евреи мужчины, жившие в смешанных еврейско-христианских кварталах. Даже в индустрии развлечений, отрасли, где евреи могли получить работу, многие из них поменяли фамилии по деловым соображениям.

Злопыхатели утверждали, будто евреи контролируют не только Голливуд, но и все средства массовой информации, особенно газеты. Многие писатели считали, что иные редакторы «Нью-Йорк тайме», например Адольф Оке и Артур Хейс Сульцбергер, были весьма чувствительны к подобным антисемитским выпадам и просили авторов с ярко выраженными еврейскими именами ставить только инициалы. Так, мы читаем рассказы А.(Абрахама) Рэскина, А.Х.Уэйлера, А. М. Розенталя [29] .

Свой первый рассказ, «Подростки», опубликованный в журнале «Стори», отец подписал «Джером Сэлинджер». Но под следующим рассказом, «Виноват, исправлюсь», стоит подпись «ДжД.Сэлинджер». Об этом я задумывалась уже подростком, поскольку друзья звали его «Джерри», не «Джи Ди». Я знала, что он считает имя Джером безобразным, но думала, что это дело личного вкуса. «Джером» не входит в десятку моих любимых имен для мальчиков, но его второе имя, Дэвид, я выбрала как второе имя для моего сына. « Ужасноеимя», — сказал скривившись отец, когда услышал новость. Он все время твердил, как противно ему давать своим любимым героям «ужасные» (читай «по-еврейски звучащие») имена, например Симор; но таков был бы выбор родителей Симора, утверждал отец; вот и ему пришлось так назвать своего героя, хотя это его «чуть не доконало».

29

Динерштейн Л. Антисемитизм. С. 126.

Неудивительно, что самоуважение многих евреев, особенно живших в смешанных кварталах для людей со средневысокими доходами, сильно страдало [30] . Один такой человек, выражая мысли многих своих соотечественников, писал, как сильно он «смущался, когда другие евреи при нем плохо говорили по-английски, бурно жестикулировали, отстаивая свою точку зрения, и пересыпали речь словечками и выражениями на идиш» [31] . И снова мне вспоминается мой прадед, громко перечисляющий улицы в автобусе, который идет по Мэдисон-авеню: «Сорок пя-а-тая улица, сорок шешта-ая», а также дед Холдена из Детройта, «который всегда выкрикивает названия улиц, когда с ним едешь в автобусе».

30

Венгер Б. С. Нью-Йорк и великая депрессия (изд-во Йельского университета, 1996), в особенности глава «Духовная депрессия», посвященная тому урону, какой был нанесен в те годы самосознанию евреев.

31

Я был евреем // Форум, 103 (март 1940). С. 10. См. также: Я вышла замуж за еврея // Атлантик Монсли, 163 (январь 1939). С. 38–46; Я женился на христианке // Атлантик Монсли, 163 (март 1939). С. 321–326. То же — Динерштейн Л. Антисемитизм. С. 293.

Вспомним слова тети Дорис: «Евреям-полукровкам в те дни приходилось нелегко. В том, что ты чистокровный еврей, тоже не было ничего хорошего, но, по крайней мере, ты где-то был своим, к чему-то принадлежал». Мой прадед мог бы разъезжать по дюжине автобусных линий в огромном Нью-Йорке и чувствовать себя как дома. К его восторженному речитативу могли бы присоединиться толпы «ландсманов», говорящих в точности так же, как он. Однако на Мэдисон-авеню его встречали ледяные или смущенные взгляды. В Нью-Йорке были места, где еврей был своим, и места, где он себя чувствовал чужаком.

Поделиться с друзьями: