Наследники по прямой. Книга вторая
Шрифт:
Тешков опустился на лавку, обхватил руками голову. Проговорил глухо:
– Ты молчи про это, Марфа. Не смей никому про это говорить, про Якова-то. Правда ли, нет ли - то не нашего ума дело. Ох, не нашего! А ты молчи, Марфа. Потому как ежели лишнего сболтнёшь - убьют Якова, загонят, как волка за флажки, и убьют. Вот, как пить дать…
– Да ты что же, батюшка…
– Цыц!!!– снова зашипел Тешков.– Что, думаешь, если б хотели все князья да бояре, енералы-амиралы да атаманы всякие, Царя-Батюшку и детушек малых, невинных, от погибели спасти, - не спасли б, не вызволили?! Нарочно их антихристам на растерзание отдали. Сами Святую Русь на клочки разодрали, а Царя за это кругом обвиноватили. И погубили за то, чтоб правду не вызнал народ. Поняла?! Ежели проведают… Ежели догадаются… Не дадут ему в силу войти. Убьют. Молчи, Марфа!
Тешкова тяжело поднялась, подошла, села рядом с мужем, обняла крепко:
– И то правда, Степан Акимыч. Правда твоя истинная. Беречь его надо, как зеницу ока, заступника нашего! Дожить бы до избавленья-то истинного…
– Молчи, Марфа. Молчи, что твоя могила! И Палашке не вздумай говорить ничего!
– Да неужто она сама-то не чует?!
– Чует, не чует… Молчит - значит, правильно. Значит, не дурней нашего. Мы ж к ему самые тут близкие, ближе нет никого. Мы да Пелагея. Ежели мы болтать станем… Молчи. А чего ж он не крестится-то?
– Потому и не крестится. Чтоб не разгадали!
* * *Шлыкова за добытое в "битве с Сумихарой" оружие и, что называется, "по совокупности заслуг" произвели в казачьи полковники, а хорунжего Котельникова - в подъесаулы. Шашка, поданная Семёнову в качестве подарка, тоже пришлась донельзя кстати. А что сам Гурьев при этом остался даже неупомянутым, кажется, окончательно убедило народ в том, что всё неспроста.
Гурьеву, впрочем, было не до реверансов. Он, имея теперь в своём распоряжении весьма внушительный арсенал и первоклассные японские карты-двухвёрстки, при помощи бывалых казаков наладил боевую учёбу. Два бывших дядьки-вахмистра и сам Гурьев гоняли парней до семьдесят седьмого пота, так что через два месяца в его распоряжении было шесть пулемётных расчётов и отряд в сорок сабель - вполне сносных бойцов. Узнав о том, подтянулась к ним ещё две дюжины хлопцев из соседних Чижовской и Отрадной. С такими силами, организовав надлежащее боевое охранение, можно было отбиться даже от немаленького отряда нападающих.
Дилемма, стоявшая перед ним, не делалась от этого проще. Гурьев понимал, что своими действиями может - и непременно вызовет - ненужное внимание к себе и району со стороны советских войск; в то же время, оставить людей беззащитными он не имел ни физического, ни морального права. Без его усилий, направленных, казалось бы, на сугубую оборону, защитить округу было невозможно. Но и эта подготовка не могла не остаться незамеченной. Если Советы и не думали прежде о рейде сюда, то должны, просто обязаны были подумать теперь. Куда ни кинь - всюду клин. Да ещё проблемы со связью! О том, чтобы налаживать радио, не могло быть и речи. Пришлось устраивать голубиную и дымовую почту. На это тоже потребовалось немало усилий и времени, пока заработало. Зато, когда заработало, у Гурьева немного отлегло от сердца: в настоящих условиях старый проверенный способ спасёт не одну жизнь. А ловчих соколов у большевиков, как известно, не водится. Не жалуют большевики господские забавы.
Обстановка же накалялась буквально не по дням, а по часам. Хотя новости доходили нерегулярно, зачастую обрастая самыми нелепыми слухами, из газет, китайских и русских, становилось понятно: война за дорогу - дело решённое. Гурьев ни секунды не сомневался, кто в этой войне победит: даже при полнейшей японской поддержке и бешеной активности семёновцев маньчжурские отряды, громко именуемые армией, представляли собой весьма жалкое зрелище. Не глупее Гурьева было и большинство трёхреченского казачьего народа - настроение было очень и очень невоинственным. Биться с Советами во славу китайского оружия никто не рвался. Как не крути, хоть и под Советами с комиссарами, а всё же - свои, русские. Другое дело - охрана собственных угодий и пастбищ. Несмотря ни титанические усилия, ни Семёнову, ни Родзаевскому не удалось сколотить в Трёхречье сколько-нибудь значительных подразделений. Самым крупным отрядом был шлыковский, насчитывавший, по мнению Гурьева, не меньше трёхсот сабель при тачанках с "максимами" и ручных пулемётах. Сыграло свою роль и то, что советские агитаторы не дремали. И сладкие их речи удивительно ложились на настроения казаков: воевать и умирать, особенно непонятно, за что, никто не хотел.
Завёлся такой баламут и в соседней станице, а оттуда повадился и в Тыншу. Как-то вечером, во вторую по Пасхе неделю, зашёл в курень станичный атаман, поклонился сидящим за столом хозяевам и Гурьеву, который после работы частенько у Тешковых столовался:
– Доброго здоровьичка.
– Вечер добрый, - степенно отвечал кузнец.– Присаживайся зараз, Терентий Фомич. Марфа… Место гостю.
Атаман присел, выпил поднесённую хозяйкой чарку. Покряхтел, закусывая. И поднял смурной взгляд на Тешкова:
– Такие дела, Степан Акимыч. Опять Микишка приколотился, казаков с панталыку сбиват. Собрал толпу на майдане, что твой поп, и талдычит, и талдычит! Надо, мол, за речку иттить, в Совдепию, они, мол, отлютовали своё, а косоглазые токмо в раж входют. Гутарит, как бы нам всем, казакам, не пропасть через енто дело.
– А ты что?
– А я что?– атаман сердито засопел.– Я тебе кто, Керенский альбо Троцкий, в гитаторы подаваться?! Моё енто дело? Грамотный нужен кто, енто ж не шашкой рубать. Тута известный подход требуется… - Он вдруг повернулся к Гурьеву.– Яков Кириллыч! Сходил бы ты, что ль, Христа ради, послухал, как енту стерьву краснопузую унять! А?
– Ты мне парня в политику не мешай, - бормотнул было кузнец.
Но Гурьев уже светился своей, так хорошо знакомой Тешкову улыбочкой:
– Почему же не пойти, Терентий Фомич, - Гурьев промокнул губы утиркой, поднялся.– Послушать, какую новую хитрость советская власть придумала, чтобы казаков к себе заманивать, очень даже полезно.
На майдане толпилось человек тридцать казаков, чуть поодаль лузгали семечки бабы и девки. Никифор Сазонов, высокий, мосластый казак, которого станичный атаман непочтительно назвал Микишкой, заходился соловьём, упиваясь всеобщим вниманием:
– Ить это что ж делается, братцы казаки! На чужбине маемся, а родная сторонушка без призору бурьяном зарастает! Нам что ли тута вольней живётся, чем при коммунистах? Так коммуна хучь своя, а тута…
– Так оно, так и есть, братцы!
– Верно это, конечно…
Гурьев, раздвинув плечом толпу, вышел в передний ряд слушателей, посмотрел на оратора, наклонив голову к левому плечу:
– А скажи, Никифор Кузьмич, какой твой интерес будет, если казачество дружно на советскую сторону подастся? У тебя ведь самого хозяйство немалое. Как его с места стронешь?
– Да что мне-то, - загорячился Никифор, - рази ж я за своё добро болею?! Власть-то там не китайская, а народная, понимаешь, нет?! Значит, народу через эту власть ничего худого прийтить не могёт? Ить я ж за народ всей душой! Правильно я гутарю, станичники?
– Неправильно, - голос Гурьева неожиданно легко перекрыл и трепещущий баритон Сазонова, и весь прочий шум.– Я ведь не зря, Никифор Кузьмич, про твой интерес спрашивал. Ты на мой вопрос не ответил, потому что отвечать тебе нечего. Кто звонкими словами про народ и народную власть бросается, тот и есть народу самый первый супостат. За народное счастье всех людей до последнего человека извести - вот это и есть твоя советская власть, Никифор Кузьмич. Если ты этого не понимаешь - ты дурак. А если понимаешь, но линию свою дальше гнёшь - подлец и продажная шкура. Выбирай, что тебе больше любо.
– Ах ты!…
– Ай да Яшка! Вжарил, так вжарил!
– Ты не собачься, друг ситный, отвечай, коли спрашивают!
– Ответь ему, Никифор!
– Это в тебе кровь такая, паря, - отдышавшись, с угрозой проговорил Сазонов.– Кровь твоя господская, поганая, заместо тебя гутарит. Ну, ничё, мы из тебя её повыпустим-то!
– Вот, станичники, - Гурьев вздохнул и развёл руками.– Видите, что получается? Сказки у Софьи Власьевны сладкие, а чуток не по её - сразу на кровь поворачивает. Неужто вам, люди добрые, такое по нраву?