Наследники по прямой. Книга вторая
Шрифт:
– Да ради Бога, - пожал плечами сотник.– И всё?
– Всё, - улыбнулся Гурьев и тоже поднялся.
Они вышли на крыльцо вместе. Увидев лица мужчин, Пелагея тоже лицом посветлела и, отвернувшись, мелко перекрестилась украдкой.
Попрощавшись с урядником, Гурьев сел в бричку:
– Поехали домой, Полюшка.
– Всё хорошо, Яшенька?
– Ну, хорошо или нет, не знаю. А вот беспокоиться совершенно точно не о чем.
Пелагея улыбнулась, потёрлась щекой о его плечо и подняла вожжи:
– Н-н-но, залётная!
Проводив бричку долгим взглядом, Тешков, торопливо крестясь, пробормотал:
– Ну, Яшка. Силён! Етить-колотить, прости-Господи, что же это такое делается-то?!
* * *Две недели Гурьев проходил, весь в иголках, словно дикобраз, а потом рана начала затягиваться, и быстро. С иголками доктор-китаец не подвёл - правильные иголки, золочёные, самому таких сразу, без раскачки, ни за что не изготовить… Жалко, всё наследство Мишимы пришлось оставить в Москве. Доведётся ли вернуться? И когда?
Авторитет Гурьева взлетел - страшно сказать - до недосягаемых высот. Шутка ли - почитай, свой, кузнецовский, - и банду хунхузов, которые не один год округу своими набегами в напряжении держали, завалил, ровно они бараны какие. Болтали, правда, ещё вдогонку всякое, - что, мол, порубил их в шматки хлопец, кишки в речку выпустил да наматывать их, живых ещё, заставил. Ну, мало ли чего люди со страху да ради красного словца наплетут. А Гурьев, вместо того, чтобы подвиги свои расписывать, едва оклемавшись, с дозволения станичного атамана снарядил старательскую экспедицию к невзначай открытому им "прииску". Всё, что ни делается, как известно, делается к лучшему. Добытое золото к середине ноября обернулось школой с молоденькой учительницей, выпускницей Харбинских учительских курсов, а после Крещения - дизель-электрической установкой, от которой заработали мельница и маслобойка. Казаки постарше учтиво раскланивались с Гурьевым, девки и бабы шептались, Пелагея цвела от гордости и счастья. Ей, кажется, даже завидовать перестали. Какая уж тут зависть! Тынша гудела, и жизнь, не смотря ни на что, налаживалась.
Тынша. Зима 1928
На месте раны осталась только маленькая белая звёздочка. Гурьев окреп - в плечах раздался, да и подрос ещё немного, похоже. Одежда маловата стала, пришлось в Хайлар съездить. Он по-прежнему работал у Тешкова, но жил теперь постоянно у Пелагеи. Полюшка…
Гурьев проснулся оттого, что почувствовал - она плачет. Тихо-тихо, неслышно почти. Он резко сел, обнял женщину за плечи:
– Что с тобой, Полюшка? Что, голубка моя?
– Ох, Яшенька, - она, всхлипнув, уткнулась головой ему в грудь.– Яшенька, люб ты мне…
– А плакать-то зачем?– улыбнулся Гурьев, гладя её по волосам.– Ну же, будет, будет, Полюшка.
– Старая ведь я для тебя, - Пелагея вскинула к нему лицо.– Старая, да и порченая, родить не смогу я… Яшенька, сокол мой… Присынается он мне, слышишь? Сыночек будто твой, на тебя будто капелька похожий. Я с ним в дорогу будто шагаю, а он у меня о тебе расспрашивает. Ох, Яшенька!
– Опять ты взялась, - Гурьев вздохнул.– Говорил же я тебе, Полюшка. Я тебя люблю ведь, глупая. Я с тобой. Здесь и сейчас. А что через день будет, то никому неведомо.
– Ты такой молодой ещё, Яшенька! Смотрю на тебя, не пойму я этого никак. По лицу - совсем ты мальчишечка ещё. А по разговору - будто лет сто тебе, не меньше. Я сама себя девчонкой подле тебя чувствую…
– А мне нравится.
– Тебе хорошо говорить… Сел да и поскакал, куда глаза глядят… А мне-то?! Да и не пара я тебе. Думаешь, я не понимаю?! Ты ведь из благородных, вон ведь как вышло. А я?!
– А ты - казачка, - он притянул Пелагею к себе ещё ближе.– Да выкинь ты всё это из головы. Благородство - не по крови меряется, Полюшка. По душе.
– Вот. А я про что?!
– Ну, а раз так - то ты не меньше, чем королева, - со всей серьёзностью, на какую был в эту минуту способен, проговорил Гурьев, заглядывая в её расцветающие глаза.– Так-то, голубка моя. Спи. Вставать ещё тебе затемно.
– Ох, Яшенька, светик ты мой ненаглядный, - вздохнула прерывисто Пелагея.– Совсем я дурой-то с тобой сделалась. Что ж это такое-то, Господи! Слова твои сладкие слушала и слушала б день и ночь! Ты люби меня, Яшенька, я ведь без тебя не живу…
Тынша. Февраль 1929
Незадолго до Масленицы, в самую субботу мясопустную вдруг влетел в избу маленький Тешков, закричал звонко:
– Шлыковцы! Тятя, и Федька-то с ними, наверно!
– А ну тихни, - поднялся из-за стола кузнец.– Вот ещё напасть-то!
– Не люб вам атаман?– Гурьев пригладил сильно отросшие волосы.
– А за что мне его любить-то?– сверкнул глазами Тешков.– Лютовать будет. Потрепали его краснюки за речкой.
– Здесь лютовать?– приподнял брови Гурьев.
– А где ж?– усмехнулся Тешков.– И корми его, и пои, ероя нашего. Шёл бы ты, Яков, к Палашке-то, от греха!
– Ну-ну, Степан Акимыч, - наклонил голову набок Гурьев.– Такое событие мне никак пропустить невозможно.
Фёдор вошёл в горницу, перекрестился в красный угол, обнял мать, сестрёнок, отцу поклонился в пояс. Посмотрел на Гурьева немного настороженно:
– Ну, здорово, что ли?
Гурьев улыбнулся открыто, шагнул навстречу. Они пожали руки друг другу, встретились глазами. Улыбнулся и Фёдор - скуповато, как умел. На отца похож, подумал Гурьев. Это радует.
Сели вечерять, разговор пошёл о жизни в отряде. Гурьев наблюдал за парнем и пока не вмешивался. Когда выпили по второй стопке чистейшего первача, спросил:
– А что, Фёдор, - по нраву тебе походная жизнь?
– Не жалуемся, - уклончиво ответил младший Тешков.
– Ну, жаловаться казаку на службу грех, - кивнул Гурьев.– А вот ежели отпустит тебя Иван Ефремыч, останешься? Я-то ведь поеду скоро по своим делам, дальше. Пора и честь знать, как говорится. А кто же работать будет? Да и матушка Марфа Титовна тоже, чай, не железная. Пора ей невестку в помощь привести.
– Чего молчишь-то, Феденька?– подала голос Тешкова.
– Осади, Марфа, - буркнул кузнец.– Не лезь в разговор мужицкий! Ты что задумал, Яков?
– Задумал, дядько Степан. А ты ответь мне, Фёдор. Потому как без твоего ответа все мои задумки ни к чему. Так что? Остался б?
Фёдор посмотрел на родителей, на Гурьева:
– Ну. Ну, остался б. Так это ж как можно-то. Никак нельзя, - он вздохнул, опустил голову.
– Ясно, - Гурьев прищурился.– А что, где Иван Ефремыч-то сам?