Не родит сокола сова (Сборник)
Шрифт:
Облегчение пришло, когда стадо, выев траву вокруг лесничьего дома, увалило по речке в глубь распадка, откуда вечером Иван или отец пригоняли скотину, оседлав Карюху или Гнедуху. Но все же один раз под вечер случилось.
…Бежал Ванюшка, обеспамятев, обессилев от крика и страха, и чуял, что не успеет открыть тяжелую калитку, не успеет и заскочить на высокий заплот, и на счастье его, услыхав крик, выбежал со скотного двора отец, тут же схватил подвернувшиеся березовые стожни, которыми метают сено в зарод, и так навернул по бычьей хребтине, что трехрогие стожни хряснули посередине, а бык передними ногами упал на колени. Ванюшка с разгона залетел на отцовы руки, обхватил шею и прижался всем дрожащим телом, и плакал, плакал, только и выговаривая синими, трясущимися губами:
— Папа, папочка, родненький, папочка…
— Ну, ладно, ладно, успокойся, успокойся, — у отца, что было так неожиданно, вдруг заблестели слезами глаза, а голос дрогнул и осел в сип. — Не бойся, не бойся, — отец досадливо кашлянул, видимо, смутившись своих слез и надтреснутого голоса. — Не плачь. Я его так жогнул, что он теперичи долго помнить будет, лишний раз не полезет. Жалко, стожни об него обломал, — отец ссадил Ванюшку с рук, поднял треснувшие стожни, доломал их об колено и отбросил к забору. — А чуть чего, бери палку подлиныше да наверни его как следует. Мужик ты, не мужик?! Ты же на Карюхе вон как шуганул рогача… Ну, не плачь, не плачь. Мы ему еще покажем.
12
Кончилось то леточко, отелилась зимой Майка, и по избе, раскатываясь на половицах тоненькими ножками, застукал копытцами телок, то тыкаясь мордочкой в материны колени, то в ребячьи животы в нетерпеливом поиске коровьей титьки. Тут еще за покос вышли ладные деньги, и отец посмеивался: мол, если еще ты, Аксинья, парнишонка нам принесешь, кругом доход будет, сплошной прибыток.
Кануло удинское леточко, жизнь опять пошла на старый лад, с отцовскими пьяными скандалами, с материными слезами, с ее исступленными ночными молитвами. Ни брюк, ни формы Таньке, ни шубенки Верушке — ничего ребятам не выгорело, хотя они, в надежде на эти подарки, перетаскали из лесу уйму грибов, набрали ведер пять голубицы и ведра два брусники, даже маленькая Верушка и та подсобляла, выбирая из ягоды лист. Тут еще отец смастерил из старого ведра гаевун, и мать за два дня набила ведер шесть или семь голубицы. Так что по осени отец сдал в столовую два лагуна груздей и бочку ягоды, и, как уж было в заводе, запил-загулял на радостях, выручка мигом и улетела в его, как ругалась осерчавшая мать, луженую глотку. Телка, до срока отбив его от коровьего вымени, спьяну выменял в соседнюю деревню на плоскодонный бат, потому что своя лодка совсем отрухлявела.
И вот спит сейчас Ванюшка, убежав от пьяного отца, а рядышком Майка жует свою вечную жвачку и, может быть, видит цветастые видения, какие, то светлея, то темнея и почти чернея, исходят от спящего парнишки; исходят, клубятся радужным туманом, растепляя и оживляя сонную стайку. А кока Ваня уехал на лесной кордон, а крестничка не взял… Перед тем как уснуть, Ванюшка долго и слезливо разглядывал видения, наплывающие из далекого приречной распадка: тальниковая корчажка и юркие гальяны, вечерние беседы за бурятским зеленым чаем и пахучие сырые грузди, ленок и запахи прелого тальника и тины, дымокуры из сухого коровьего назьма-хохира, в дыму которых спасались от гнуса телки и коровенки, и разъяренный шлыковский бык, – он вспоминался уже без страха, умиленно, словно был таким же родным, как и всё, что виделось, слышалось, радостно переживалось в то канувшее покосное лето. И то ли он припоминал его, то ли оно уже снилось ему, потому что Ванюшка весь без остатка уносился в голубоватые, зеленоватые, мерцающие цветами, клубящиеся видения. Из этих же видений вызрел причудливый, негаданный сон, куда явились ранешние Ванюшкины думы и подслушанные разговоры отца с кокой Ваней.
В ночных видениях все происходило скачущими пятнами, короткими вспышками и почти беззвучно; но потом, на много рядов прокрутившись в дневном Ванюшкином сознании, видения сцепились, выстроились в череду, зазвучали разговорами. Таким, уже довоссозданным в воображении, он и запомнил сон, таким его поведал и своему дружку Пашке, когда они, отрыбачив на вечерней зорьке, полеживали возле тихого костерка среди глухой и беззвездной ночи.
Увиделся лесной кордон, но не тот, где лесничал кока Ваня, а отцовский, где одно время жила семья Краснобаевых; проступили из сумрака большой дом с четырехскатной крышей, золотящийся в закатном свете, тесовые ворота, подвешенные на дородные, лиственничные вереи, бревенчатый заплот, забуревшие жердевые прясла скотного двора, приземистые стайки и стаюшки, крытые корьем, и над всем этим, будто зависнув в синеве предосеннего неба, — вершины сосен по хребту, плавно изогнутым гребешком охватившие усадьбу.
— Ну, сына, хва лежать, траву мять, эдак и пролежни на боках пойдут, — присев на корточки, отец закручивает махорку, по-хозяйски оглядывая лес, сбежавший с хребта в широкую падь, где извивается речка Уда. — Соснул малость, передохнул, пора и за дело браться. А то пока шель-шевель, глядишь, уже и стемнеет. Будем с тобой на пару лес сторожить, обходы делать. Ты уж большой вырос, подсобляй. Одному, паря, тяжело стало, да и глаза худые. А тут глаз да глаз нужен. Тайга, — отец вольным отмахом руки показал на густой, заматеревший березняк, подле него на сухом взлобочке и лежал Ванюшка, дивясь, как, вымахнув из сплошного папоротника, высоко и стремительно до звона в ушах летят в небо белые, с рябинкой, гладкие стволы. — А народ пошел вольный, баловный, так и стригут глазами, где бы чего срубить под шумок.
— А чего делать-то надо?
— А вот чего, гляди, чтоб никто чужой по лесу не шарился, а главное, чтобы без дозволу лес не рубили. Приметишь кого, сразу проси, чтоб квиточек казали. Понятно?.. Ну и за Майкой приглядывай, чтобы в топь не залезла, — он кивнул головой в сторону коровы, что слушала разговор с забытым во рту, торчащим пучком травы и непонятливо моргала глазами. — Вот тебе, паря, ружье, — отец пытливо, с прищуром и сомнением озирает сына. — Не боишься? Заправдашнее…
Ванюшка, с пёсей преданностью глядя в отцовские глаза, торопливо мотает головой: дескать, не-а, не боюсь, и тянет руку к ружью, ложе которого в стылой испарине светится тусклой сизостыо. Отец через колено переламывает дробовку, заглядывает в стволы, дует в них, потом вынимает из патронташа, перепоясавшего пиджак, два патрона и, зарядив, складывает ружье.
— С ружьем не балуй, а ежли приметишь, кто лес рубит без спроса, припугни. Ну, а коли уж не послушается, тогда и пужни… Но сперва из одного ствола поверх головы. Знаешь, как нажимать-то?
Сын, зачарованный доверчивыми отцовскими словами, худо соображая о чем речь, быстро кивает головой, и отец забирается на коня.
— Ты, значит, иди вдоль Уды, чтоб не заблудить, а я уж через хребет перевалю. И не бойся никого. Пусть тебя боятся. Чуть чего, у тебя ружье есть. Ну, с Богом.
Ванюшка повесил дробовку через плечо и, сопровождаемый коровой, словно собакой, шагнул в березняк, где нежились перед сном последние лучи закатного солнышка, из коих снежной белизной, выпукло и четко проступали березы. Ружье оказалось тяжеловатым для Ванюшки, клонило его набок, цеплялось стволом за ветви. А тут еще стало не по себе, – в меркнущем лесу не свиристели пичужки, не ныли комары и не колыхалась зачарованная, листва, — все словно вымерло. Наливаясь темным испугом, маясь приступившим одиночеством, Ванюшка торопливо продирался сквозь чащобу папоротника, спотыкаясь о валежины, невидные под зонтами диво-травы, передергиваясь всем телом и так холодея, что мерзлым колтуном поднимались волосы, когда под ногами стреляли сухие сучья. И вдруг, от неожиданности чуть не сев на зад, уперся глазами в отца, покуривающего махорку на поваленной толстом листвяке, с вонзенным в желтую шкуру топором на долгом лесорубном топорище. Отец одобрительно кивнул головой сыну.
— Вот и ладненько, раз подошел. Одному мне до морковкиного заговения хватит, а вдвоем-то мы быстро управимся, — из отцовского рта наносило сивушным духом. — Садись. В ногах правды нету. Покурим маленько и начнем ширикать, кряжевать будем, — он поднял с голубичника, синеющего крупными, продолговатыми ягодами, пилу-двуручку — пила жалобно взизгнула — и стрельнул прижмуренным глазом вдоль полотна — ладно ли развел зубья. — Лесу навалим, раскряжуем, а зимой трактор пригоним и в деревню увезем. Будем, сынок, рубить корове новую стайку. Старая-то шибко отрухлявела, со дня на день, того гляди, и завалится. Ванюшка слушал и не слышал, потому что в голове с болезненной назойливостью вертелся один и тот же вопрос: а разрешение у тебя, папка, есть?.. квиточек такой?.. Но язык не поворачивался спросить, хотя словно кто-то шепнул на ушко, что никакого разрешения у отца и в помине нет, будет рубить лес крадучись, воровски. Смекнув это, Ванюшка боялся встречаться с отцовскими глазами и чуял, как лицо, уши, шея и даже спина наливаются жаркой, зудящей краснотой.
— А потом, сынок, и за избу примемся. Надо, паря, оклад и нижние венцы менять — гнить почали, грибок ест. На мой бы век хватило, — для тебя стараюсь, сынок. Может, помянешь отца добрым словом.
Подобные речи отец иногда говорил сыну во время начального, еще не задурившего голову хмеля; оттого они так явственно и вплелись в сон. И говорил отец с такой ласковой доверительностью, что у Ванюшки под самым сердцем закипели благодарные слезы, и хотелось, нестерпимо хотелось, как тогда, когда убегал от шлыковского быка, кинуться отцу на шею, обнять что есть мочи и так навсегда замереть.
Но вот, треща сучками по-медвежьи, вывалился из кустов Хитрый Митрий с топором.
— Я там сделал затеси на лесинах, которые валить будем.
— Вот и Митрий-помочанин в помочи нам, – пояснил отец Ванюшке. – И ему на баню навалим.
— Там еще Кенка на таборе. Будете на пару сучки обрубать, — Хитрый Митрий осекся, испуганно округлил глаза и задом, задом провалился в кусты. А Ванюшка услышал за спиной горьковатый, со вздохами, усталый голос:
— Опять ты, Петр Калистратыч, за старое взялся. Без разрешения лес валишь.